Говорят, что в науке не бывает неожиданностей — только открытие того, что давно лежало на поверхности. Но Мишель Фуко с этим поспорил бы. В первой части «Истории сексуальности» он предлагает одну из самых парадоксальных и при этом безупречно выстроенных идей: гомосексуальность — это не открытие, а изобретение.
Не то чтобы до XIX века никто не знал о мужеложстве, например. Или не осуждал «противоестественные» поступки. Но для традиционного христианского воображения всё это оставалось в категории деяний — греховных, порочных, но не определяющих личность. Человек мог согрешить, раскаяться и остаться собой. Гомосексуала как типа человека не существовало.
А затем — как будто кто-то повернул линзу, и изображение сдвинулось. Вместо поступка — личность. Вместо греха — симптом. Вместо осуждения — классификация.
Что произошло?
Фуко не верит в простые ответы — и предлагает вместо них сложную, но точную карту изменений. Здесь нет одного виновника, одного открытия или одного закона. Всё — в движении, всё — в процессе. В середине XIX века в Европе начинает формироваться то, что он называет новым режимом знания о человеке. В эту точку сходятся сразу несколько линий.
Во-первых, возникает новый язык науки — не той, что изучает звёзды или растения, а «науки о человеке»: психиатрия, криминология, сексология. Это не просто теоретические дисциплины. Это — машины по производству категорий. Людей начинают не просто лечить или наказывать, а описывать, измерять, помещать в ячейки. Половой инстинкт становится не тайной души, а объектом наблюдения, диагноза, статистики.
Врачи вроде Крафта-Эбинга или Хэвелока Эллиса начинают рисовать карты «перверсий» — как будто исследуют неизведанный архипелаг. Так появляются слова, которых прежде не было: «гомосексуалист», «гетеросексуалист», «садист», «мазохист». Каждое — не просто термин, а ярлык, приклеенный к телу и судьбе.
Во-вторых, параллельно работает административный механизм: полиция нравов, судебная медицина, демография. Государству — как и церкви раньше — нужно знать, кто чем занимается в постели, но язык меняется. Грехи трансформируются в девиации, отклонения от нормы, — а сама «норма» становится фоном, эталоном, с которым сравнивают всех остальных.
Всё это приводит к странному эффекту: о сексуальности начинают говорить больше, чем когда-либо прежде, но говорят под видом «объективности», «науки», «диагноза». Фуко называет это не репрессией, а производством дискурса — в некотором смысле, сексуальность не замалчивают, а буквально конструируют заново.
Вот почему фигура «гомосексуала» — как говорит Фуко — становится новой антропологической моделью. Это уже не просто человек, совершивший «греховный акт». Это — «вид» человека. С биографией, склонностями, поведением, архивом. Он изучается, классифицируется, обсуждается на страницах медицинских журналов — и в судах.
Фуко здесь осторожен, но принципиален: речь не идёт о том, что кто-то "открыл" гомосексуальность, как находят редкий минерал. Речь о том, что были созданы условия, при которых стало возможно говорить о «гомосексуале» как об особом типе личности. Этого раньше просто не было. Не потому что никто не смотрел — а потому что не было языка, не было взглядов, не было запроса.
Выходит, что гомосексуальность — не то, что "всегда существовало", но теперь обрело голос. Это — продукт конкретной эпохи, с её медициной, её архивами, её страхами и интересами.
И, возможно, самый острый вывод из этого: знание — это не просто зеркало реальности, а её активный архитектор. То, как мы называем, измеряем, изучаем, — создаёт то, о чём мы говорим.
Разве не стоит задаться вопросом: какие ещё «естественные» понятия в нашей жизни — вовсе не природа, а удачное (или неудачное) изобретение культуры?