После реформы 1832 года, когда средние слои получили доступ к политическим правам, их союз с рабочими быстро дал трещину. Поддержка реформы со стороны радикалов из обеих групп создавалась на фоне общего противостояния старому порядку, но как только часть буржуазии добилась своего, она обернулась спиной к тем, кто ещё оставался за порогом избирательной системы. Началась новая фаза: не борьбы за общее будущее, а защиты завоёванных позиций от требований снизу.
Именно на этой волне разочарования и надежд родился чартизм — первое в истории Британии массовое рабочее движение, которое на несколько лет стало реальной силой. Его ядром были профессиональные группы: каменщики, плотники, сапожники, портные. Эти традиционные городские профессии обладали навыками самоорганизации и уже имели опыт коллективных действий. Но чартизм привлекал не только ремесленников: в него вливались и радикалы из среднего класса, недовольные тем, как реформа 1832 года перераспределила власть.
Вместе с тем чартизм развивался в политическом ландшафте, где уже существовало другое реформаторское движение — Лига против Хлебных законов. Оно выражало интересы буржуазии, стремящейся к снижению цен на продовольствие и расширению рынков сбыта. Чартисты и фритредеры двигались параллельно, но в разных плоскостях. Их цели не совпадали, а порой противоречили друг другу. Это было столкновение двух миров — одного, отстаивавшего свободу торговли, и другого, добивавшегося политического представительства для рабочего класса.
Именно в этот момент, как отмечал Эли Халеви, на горизонте замаячил призрак гражданской войны. Два движения воплощали раскол британского общества.
Лондонский чартизм опирался на поддержку организованных профессиональных слоёв. Он был силён там, где рабочие имели традиции ремесленной солидарности. Но не только они определяли лицо движения. Важную роль играли и менее привилегированные, но не менее активные группы, особенно те, кто почувствовал прямую угрозу своим интересам со стороны новых законов, вроде акта 1844 года о взаимоотношениях хозяев и слуг. Эти законы усиливали правовую асимметрию между трудом и капиталом, что радикализировало даже умеренные круги.
Разочарование в итогах реформы 1832 года было мощным катализатором. Вместо ожидаемой политической эмансипации последовали меры, которые рабочие воспринимали как предательство: принудительные законы для Ирландии, отказ от ограничения рабочего дня, жёсткая реформа системы помощи бедным. Вместо обещанного союза с буржуазией, рабочие получили усиление административного контроля.
Однако уже к 1843 году чартизм начал терять импульс. Причин было несколько. Во-первых, он не смог объединить достаточно широкую социальную базу. Для большей части общества — особенно сельского — движение оставалось чуждым. Во-вторых, внутри самого чартизма не было согласия: одни настаивали на мирном давлении, другие допускали возможность насилия. Это расщепление подрывало стратегическую целостность.
Наконец, «ирландский фактор» тоже сыграл свою роль. Когда во главе движения оказался ирландец Фергюс О’Коннор, тема социальной борьбы слилась с вопросами национальной независимости. Для многих английских рабочих это смешение стало проблемой. Страх перед ирландским радикализмом, ассоциировавшимся с беспорядками и религиозным напряжением, оттолкнул часть сторонников. Это компрометировало движение в глазах умеренной публики и усилило разногласия внутри.
В британском общественном сознании середины XIX века французы и ирландцы нередко воспринимались как родственные фигуры — не только в этническом, но и в политическом смысле. Однако эта близость оборачивалась двойной тревогой. Если француз ассоциировался с революционной страстью, то ирландец — с неконтролируемым насилием. Один — «цивилизованный кельт», другой — «галльский варвар». Такую градацию зафиксировал журналист, чьи слова приводит Эли Халеви: коммунизм, допустимый (или хотя бы понятный) в контексте Франции, в Ирландии воспринимался как форма разбоя. За этим противопоставлением стояло больше, чем просто стереотип: это был способ очертить границы допустимого в британской политике.
Такое различие в восприятии подчеркивает, насколько в британской культуре понятия «легитимности» и «цивилизованности» были тесно связаны с национальной принадлежностью. Революционность допускалась в теории, но не на практике — особенно если за ней стоял «чужак», способный превратить политическую борьбу в социальный взрыв. Поэтому сама идея «французской революции в Англии», особенно если её нес ирландец, казалась не реформой, а катастрофой.
Вместе с тем жизнь начала постепенно улучшаться. Экономические реформы сэра Роберта Пиля, включая снижение тарифов и либерализацию торговли, снизили уровень социального напряжения. В условиях пусть и ограниченного, но ощутимого роста, радикальные требования чартистов потеряли былую актуальность.
В результате классовая борьба в Британии не переросла в революционный кризис. В отличие от Франции, где рабочие восстания нередко заканчивались баррикадами, в Британии им на смену пришли парламентские петиции и кампании. Но это не значит, что чартизм был поражением. Он стал школой политического действия для целого поколения, выдвинул требования, которые позже стали нормой, и оставил в памяти рабочих чёткое представление: право на голос — не подарок, а результат борьбы.