Эта книга посвящена империям — тем, что существовали в прошлом, тем, что управляют настоящим, и тем, что, возможно, только начинают складываться. Некоторые читатели могут испытать удивление. Для них само предположение, что империи ещё существуют или могут вновь возникнуть, звучит как анахронизм. Империи, в их представлении, — это часть исторического музея, эпоха, оставшаяся позади навсегда. Не потому, что они подробно анализировали причины их исчезновения, а просто потому, что так принято считать. Ведь, совремнные государства себя формально не называют империями, а разве что какое-нибудь дикое африканское государство с людоедом во главе, как описывали его СМИ.
После Второй мировой войны, после деколонизации, после краха великих держав слово «империя» перестало восприниматься как часть политического будущего. Оно закрепилось за прошлым — за древним Римом, за британскими колониями, за борьбой за независимость. В общественном сознании многих стран оно стало символом утраченного, но завершённого мира. Империи кажутся чем-то, что больше не повторится, потому что «мир изменился» — настолько, что новые формы господства больше не называют этим именем.
Автор, используя термин «империя», как бы предполагает, что читатель мгновенно поймёт, о чём идёт речь. Это понятие настолько насыщено нашими эмоциями и ассоциациями, что его значение кажется почти интуитивно ясным, как будто заложенным на уровне культурного рефлекса.
Однако, люди из бывших имперских центров слышат в этом слове одно, другим это слово отзывается в памяти тех, кто жил на имперских окраинах. Для первых это величие, могущество, системность, чувство контроля над судьбой. Для них «империя» — это часть национального мифа, источник исторической гордости, а иногда и скрытого сожаления об утрате масштабов. В этом восприятии живут героические образы правителей, парады, границы, охватывающие полмира, и вера в особую роль своего народа в мировой истории.
Для вторых империя часто опыт подчинения, зависимости, насилия, культурного подавления. Это потерянный язык, искажённая история, чужая власть, говорящая от имени цивилизации. В их представлении империя — не созидание, а принуждение; не порядок, а неравенство; не миссия, а надзор.
Империя как символ — разная для тех, кто говорил от её имени, и тех, кто был обязан слушать. Поэтому книга, посвящённая империям, неизбежно становится разговором не только о политике и власти, но и о памяти, об идентичности, о том, как прошлое живёт в настоящем. И как одно и то же слово может не объединять, а разделять.
Не говоря уже о том, что в научной среде термин «империя» не имеет однозначного и общепринятого определения. Учёные используют его в самых разных контекстах, порой вкладывая в него противоречивые смыслы. Одни акцентируют внимание на административной и территориальной структуре — централизованное управление, иерархия, подчинённые регионы. Другие рассматривают империю как тип власти, в основе которой лежит неравенство между центром и периферией, поддерживаемое с помощью принуждения, зависимости или идеологического влияния. Для одних важна формальная аннексия, для других — неформальный контроль без прямой оккупации.
Есть те, кто называет империей всё, что связано с военным захватом и экспансией. Есть те, кто считает определяющим культурное господство, идеологию или экономическое перераспределение. В одних теориях империя — это машина грабежа, в других — устройство для интеграции разных народов в единую политическую систему. Некоторые подчёркивают идею миссии, другие — структуру подчинения. В одних подходах империя — это исключительно форма государства, в других — сетевое влияние без фиксированных границ.
В результате получается, что «империя» — это не столько определение, сколько аналитическая рамка, в которую можно вписать разные формы власти. Поэтому, когда исследователь или политик говорит об империи, он всегда говорит не только о фактах, но и о своей точке зрения, о том, как он понимает мир. И в этом смысле — как и в обыденной речи — слово «империя» оказывается не столько научным термином, сколько знаком идеологической и исторической позиции.
Имперский нарратив
Человеческий язык складывается из двух разных типов выражений: логически обоснованных понятий и образных историй. Первые — это строго выверенные термины и формулы, применимые в науке и рассуждении. Вторые — это нарративы, то есть рассказы, истории. Именно через нарративы мы прежде всего осмысливаем происходящее, превращая хаотичную реальность в упорядоченное представление.
Нарратив — не просто форма подачи информации. Это способ организации опыта. Каждый из нас буквально «рассказывает себе» мир, и делает это по калссичееским законам драмы: с завязкой, кульминацией, развязкой и персонажами, у которых есть свои роли и характеры. В этих историях всегда присутствует представление о хорошем и плохом, о геройстве и предательстве, о смысле и бессмысленности. И, как в театре или романе, нарратив подчиняется законам художественной структуры, даже если мы этого не осознаём.
Карл Густав Юнг полагал, что человек имеет внутренний набор сюжетных форм — архетипов. Это врождённые образы, своего рода персонажи, которые живут в нашей психике. Старец-мудрец, ребёнок, мать, отец, герой, шут, трус — эти образы возникают не потому, что мы их придумали, а потому что они отложены в коллективной памяти человечества. Из этих фигур и нашего личного опыта формируются мифы, которые и становятся каркасом индивидуального и культурного восприятия мира.
Так нарративы обретают силу не за счёт соответствия реальности, а потому что они заранее задают, как мы эту реальность воспринимаем. Словно линзы, они окрашивают то, что мы видим, в определённые смыслы. Мы не просто наблюдаем мир — мы сразу же рассказываем себе, что именно мы видим, кто в этом «сюжете» герой, кто враг, и каковы причины событий.
Язык образов и нарративов — это не просто украшение мышления. Это его основа. Через истории мы обретаем чувство ориентировки в мире, задаём себе место в нём и находим основания для действия.
Рассмторим для ясности несколько важных мифов, аксиом драмы, взятых нами без проверки, готовых сценариев для описания мира. которыми мы пользуемся. Но прежде уясните, что термин миф не означает здесь ложь. Это сюжет, история, сценарий.
Миф о хорошем человеке утверждает, что в глубине каждого из нас живёт подлинное «я» — добрый, искренний, отзывчивый человек. Всё плохое в нас — это нечто внешнее: травма, неудачное воспитание, социальное давление, несправедливые обстоятельства. Стоит лишь снять эти наслоения — и проявится настоящая, светлая суть.
В культуре устойчиво живёт образ человека, который «сделал себя сам». Это герой, одержавший победу над обстоятельствами, пробившийся к вершинам исключительно за счёт силы воли, трудолюбия и природного дара. Он представлен в разных формах — как self-made man, как харизматичный лидер, как волевая личность или как исключительный гений.
Многие из нас живут с ощущением, что в мире есть некий скрытый порядок: добрые дела не проходят даром, злое обязательно возвращается, и в конечном счёте справедливость восторжествует. Этот миф можно назвать верой в карму или в небесную бухгалтерию, где каждое действие фиксируется в вечном балансе. Такая вера придаёт жизни смысл: она делает мир понятным и морально устроенным.
Существует укоренённая вера в то, что знание — это свет, который прогоняет тьму: неведения, заблуждений, страха. Согласно этому представлению, стоит человеку понять, осознать, разобраться — и он станет лучше, свободнее, счастливее. Отсюда множество вариаций одной идеи: образование спасёт мир, психотерапия решит внутренние конфликты, критическое мышление защитит от манипуляций, а просвещение освободит от предрассудков.
В человеческой культуре упорно живёт представление о том, что у каждого есть своё предназначение — некая заранее заданная роль, миссия, путь, по которому он должен пройти. Это может быть воля богов, голос судьбы, призвание или просто «то, ради чего ты рождён». От древнеримского фатума до современных практик самопознания, от религии до коучинга — идея остаётся одной и той же: жизнь не случайна, у неё есть смысл, и он где-то ждёт своего часа.
Идея о любви как окончательном спасении пронизывает и повседневную культуру, и философские традиции. Любовь здесь — не просто чувство, а нечто, обладающее почти мистической силой. Она представляется как то, что способно исцелить, вытащить из бездны, преобразить жизнь, придать ей подлинность и цель. У этого образа множество лиц. В одном случае это романтический миф: встреча с «тем самым» или «той самой» обещает полное преображение — все раны затянутся, пустота исчезнет, и жизнь наконец обретёт смысл. В другом — любовь жертвенная: мать, которая отдаёт всё ради ребёнка, или человек, который живёт ради другого. Это представление не просто об альтруизме, а о том, что подлинная любовь всегда связана с самопожертвованием.
Секрет великих империй
Прежде чем исследовать, в чём кроется удивительная живучесть имперской формы власти, способной объединять многоязычные, многоэтничные и многоконфессиональные территории в рамках единого пространства, связанного рынком, стоит задуматься о смысле так называемой «демократии». Империя, вопреки распространённым стереотипам, не обязательно является антиподом демократии. Более того, в строго определённом смысле она опирается на неё.
Империи не бывают тоталитарными. Они бывают самодержавными, где власть — единственна и самодержавна в пределах своих полномочий. Но компетенции центральной власти не всеобъемлющи и занимают малый процент жизненных нужд низов, трудом которых множится имперское богатство.
В классическом понимании империи не стремятся подавить культурное, религиозное или этническое разнообразие. Напротив, имперская модель часто опирается на развитую сеть местного самоуправления. Причём степень этой автономии в разных частях империи могла быть столь широкой, что современному человеку, особенно жителю сегодняшней России, трудно это представить.
Когда, например, говорят, что Россия времён Ивана Грозного обладала демократией, это звучит парадоксально. Но если под демократией понимать право общины (земства) на внутреннюю самостоятельность — вплоть до фискальных, судебных и административных функций — то это утверждение банально, «масло масляное». До отмены крепостного права сельская и городская община не только жила по традиционным нормам, но и фактически управляла собой: сама собирала налоги, сама судила, сама охраняла порядок. Она была одновременно и властью, и полицией, и финансовым органом, и моральным авторитетом (долгое время даже выбирая священника), и судом. Современному горожанину трудно вообразить, что отдельное село или район могли жить по своим, негосударственным законам, где решающее слово принадлежит обычаям, а не своду нормативных актов.
Именно на этой имперской традиции основано современное представление юристов о раздельном сосуществовании государства и местного самоуправления, закреплённого в Конституции РФ. Однако это разделение не вмещается в понимание людей, для которых нет реальной разницы между местной и центральной властью — это всё одно. А для жителя, скажем, Золотой Орды в её славянской части это было воздухом общественной жизни, который не замечают, не ценят, пока дышат им. Переход верхушки Орды в ислам никак не отразился на москвичах. Хан не святой Владимир, силком крестивший Русь, хан не большевистский вождь, учивший народ грамоте для чтения политической пропаганды, которая отвергала всё привычное — веру, собственность, семью.
Система местного самоуправления в общем и целом просуществовала вплоть до прихода коммунистов, которые, несмотря на лозунги о власти местных Советов, выстроили централизованное и строго регламентированное (регулярное) государство, исполнив мечту Петра Первого и проект графа Уварова. Оно отобрало автономию у общин, приступило к ликвидации разнообразия в культуре, языке и вере. Советский проект, провозгласивший одну религию — идеологию, один язык — официальный, и одну новую общность — советский народ, разрушил ту многослойную ткань местной жизни, которая была свойственна имперскому порядку. В этом смысле Советский Союз, несмотря на размеры и многонациональность, не был империей в классическом понимании. Империя допускает — и даже требует — разнообразие и децентрализацию. Она не боится различий, потому что управляет не путём тотального контроля, а через сложную систему допущений, автономий и взаимных соглашений.
Настоящая империя умеет быть гибкой. Она держит в руках военную и политическую власть, но не стремится проникнуть в каждую клетку общественной жизни. Именно в этом — ключ к её долголетию.
Но держится империя не только на силе этих традиций. Империи возникали не потому, что они предлагали народам и верам такое устройство. Для группы создателей империи это только плата покорённым за централизованное управление ресурсами. Богатства империи текут в центр, присваиваются этой группой. И здесь договор — «мы вам защиту и право на личную жизнь по своему усмотрению, а вы нам — богатства и службу» — только следствие, практичное и практическое, военного покорения. Рэкет благотворен для рынка, но для его функционирования нужна сила, акт насилия. Все империи основаны на военном принуждении.
Как только ослабевает военное принуждение, империя рушится, как бы сказочна ни была жизнь периферии. Ибо всякая периферия в рамках империи — всего лишь местная элита. А всякая местная элита всегда стремится стать не просто элитой, а центральной элитой. Брать себе всё, а не часть.
Размер военного принуждения обратно пропорционален силе самостоятельности периферий и включённости её элит в центр. Российская империя после 1861 года начала всячески снижать объём полномочий периферий (например, начав русификацию). Это выражалось в том, что создавались новые зоны жизни (зона капитализма, например), в которой самоуправление было не так ярко, как в привычной жизни до реформ. Это вызывало фрустрацию, которая подавлялась, но не «звероподобно», не по-сталински. Итог известен.
Что касается краха СССР, то он весь был предопределён низким уровнем низовой демократии, а это, по данной мною формуле, требовало сильно тоталитарного сталинского центра. Единственным преимуществом тоталитарной жизни является спокойная, стабильная жизнь на минимуме потребностей для плебса. Но всякий, кто хотел большего, упирался в стену власти, в стену её требований. Отсюда известный диалог героя «Берегись автомобиля»: «Почему я, человек с высшим образованием, должен прятаться и лицемерить?»
Как только давление на этих «беспокойных» ослабло, они вынесли СССР на свалку.
Современная Россия государство высокой степени централизации, в котрой демократия существует в форме широкого обсуждения или псевдообсужедния (например,в нашей сети) в самых разных формах самых разных вопросов, но есть важный перечень вопросов, где она не действует. Так везде И ВСЕГДА. Но есть нюансы. И есть условия. Но говорить об этом не рекомендуется.
Империи основываются армиями
Империи были наиболее популярной и оптимальной по соотношению затраты-прибыль формой политического устройства на протяжении большей части истории человечества. Причина проста: с их помощью добивающиеся территориальной власти группы могли добиваться своих целей, используя военную силу для собирания земель и другие инструменты власти для их удержания и эффективного использования. Это делало империи практически самоочевидным решением — пока война оставалась эффективным, а не разрушительным инструментом. Особенно заметно это стало в эпоху раннего Нового времени, когда у европейских государств появились значительные ресурсы и амбиции. Хорошо вооружённые, они не просто стремились расширить своё влияние — они намеревались подчинить себе весь мир, движимые как материальными выгодами, так и идеологическими установками. В этом смысле империализм стал одной из отличительных черт модерна.
Само слово «империя» восходит к латинскому imperium, что означало объединённую власть военного центра и местного самоуправления, действующего в рамках закона. Империя — это централизованная иерархия, в которой главенствующий центр подчиняет себе периферию, управляя ею посредством насилия или угрозы его применения. Периферия, в свою очередь, играет роль канала, через который ресурсы текут к центру или перераспределяются между другими периферийными регионами.
Военная мощь — основа любой империи. Сначала она захватывает новые земли с оружием в руках, а затем поддерживает своё господство, напоминая о готовности вновь прибегнуть к силе в случае сопротивления. Часто империи стараются представить себя благодетелями, приносящими прогресс и порядок. Но если человек действительно хочет кому-то помочь, он не вторгается в дом с оружием, не убивает и не насилует, не устанавливает жёсткий режим, надеясь, что польза наступит потом. В основе империи всегда лежит насильственный захват — земли, имущества, тел и душ. Империя возникает, когда у кого-то есть сила отдать приказ и добиться его исполнения.
После первичного захвата могут появиться и другие формы власти — политические, экономические, идеологические. Иногда это даже приводит к реальным выгодам для завоёванных. Но изначально империя — это выражение военной воли и авторитета. В более позднюю эпоху, особенно с развитием капитализма, военное принуждение стало не столь необходимым. Современные империи чаще действуют через экономику. Капитализм оказался гораздо более действенным инструментом, позволяющим связать центр и периферию без применения силы: теперь интеграция осуществляется через рынки, инвестиции, финансовые потоки. Можно утверждать, что в наши дни экономическая экспансия постепенно вытесняет вооружённую.
Прямые империи
Прямая и непосредственная империя формировалась там где завоёванные земли включались в состав метрополии. Так происходило, например, в Римской империи или в империях Китая на пике их могущества. Верховная власть центра автоматически становилась властью и над окраинами. Сначала всё решала армия: после захвата устанавливалось прямое политическое управление, зачастую жёсткое и деспотичное. Но по мере укрепления институтов принуждение сменялось более устойчивыми формами власти. Центр начинал управлять через административные механизмы, а вслед за этим наступал черёд экономических и идеологических форм влияния.
Время от времени империи делали шаг назад — в том смысле, что побеждённые начинали сами принимать культуру и образ правителей. Например, покорённые становились римлянами или китайцами не только по паспорту, но и по духу. Тогда прямое управление уступало место инфраструктурному: власть не давила, а пронизывала общество, становясь незаметной, но вездесущей. Это была типичная эволюция для устойчивых и успешных империй — от грубой силы к мягкому, но эффективному контролю.
Исторически большинство империй расширялись за счёт соседей. Такой была и Российская империя — последняя в этой череде. Но современным державам, начиная с эпохи Великих географических открытий, пришлось осваивать земли за морями. И вот здесь начались трудности: далеко расположенные территории было труднее подчинить, интеграция шла с большим сопротивлением, и к тому же возникал фактор, который раньше играл меньшую роль, — расизм. Он мешал завоёванным народам ассоциировать себя с метрополией: индийцу трудно было почувствовать себя британцем, филиппинцу — американцем, корейцу — японцем. Поэтому, в отличие от римлян или китайцев, морские империи не могли в полной мере передать свою идентичность подданным.
Кроме того, в эпоху модерна прямое управление без массовой колонизации становилось слишком дорогим и громоздким. В ответ на это новые империи перешли к иным, более косвенным способам господства — к офшорным формам империализма, где контроль осуществлялся не через захват, а через влияние, договоры, экономическое давление и культурное доминирование.
Косвенные империи
Чтобы понять, в чём кроется удивительная живучесть имперской формы власти, способной объединять многоязычные, многоэтничные и многоконфессиональные территории в рамках единого пространства, связанного рынком, стоит задуматься о том, насколько изменчиво и контекстуально слово «демократия». Империя, вопреки распространённым стереотипам, не обязательно является антиподом демократии. Более того, в строго определённом смысле она вовсе не исключает её.
Империи редко бывают тоталитарными. В классическом понимании они не стремятся подавить культурное, религиозное или этническое разнообразие. Напротив, имперская модель часто опирается на развитую сеть местного самоуправления. Причём степень этой автономии в разных частях империи могла быть столь широкой, что современному человеку, особенно жителю сегодняшней России, трудно это представить.
Когда, например, говорят, что Россия времён Ивана Грозного обладала признаками демократии, это звучит парадоксально. Но если под демократией понимать право общины (земства) на внутреннюю самостоятельность — вплоть до фискальных, судебных и административных функций — то в этом утверждении есть смысл. До отмены крепостного права сельская община не только жила по традиционным нормам, но и фактически управляла собой: сама собирала налоги, сама судила, сама охраняла порядок. Она была одновременно и властью, и полицией, и финансовым органом, и моральным авторитетом. Современному горожанину трудно вообразить, что отдельное село или район могли жить по своим, негосударственным законам, где решающее слово принадлежит обычаям, а не своду нормативных актов.
Эта система просуществовала вплоть до прихода коммунистов, которые, несмотря на лозунги о власти Советов, выстроили централизованное и строго регламентированное государство. Оно отобрало автономию у общин, ликвидировало разнообразие в культуре, языке и вере. Советский проект, провозгласивший одну религию — идеологию, один язык — официальный, и одну новую общность — советский народ, разрушил ту многослойную ткань местной жизни, которая была свойственна имперскому порядку. В этом смысле Советский Союз, несмотря на размеры и многонациональность, не был империей в классическом понимании. Империя допускает — и даже требует — разнообразие и децентрализацию. Она не боится различий, потому что управляет не путём тотального контроля, а через сложную систему допущений, автономий и взаимных соглашений.
Настоящая империя умеет быть гибкой. Она держит в руках военную и политическую власть, но не стремится проникнуть в каждую клетку общественной жизни. Именно в этом — ключ к её долголетию.
Неформальные империи
Неформальная империя — это особый тип господства, при котором формально периферийные территории сохраняют собственную государственность, но в реальности их суверенитет сильно ограничен. Ограничение происходит за счёт постоянного давления со стороны имперского центра, которое может принимать как военную, так и экономическую форму. Центр не управляет напрямую, но и не отпускает поводья: власть осуществляется через систему угроз, экономических зависимостей и дипломатических уловок.
В условиях современного капитализма эта модель становится особенно актуальной. Классическая военная оккупация требует затрат, ресурсов и часто вызывает сопротивление. Зато экономическое принуждение может быть не менее эффективным — и гораздо более управляемым. Политолог Рональд Робинсон объяснял это на примере Британской империи: центр навязывает условия торговли более слабым странам, используя займы, союзнические соглашения, прямое вмешательство в финансовые потоки. Вливаясь в экспортно-импортные сектора, контролируя бюджеты и таможенные сборы, империя управляет чужой внутренней политикой без видимого оккупационного присутствия. Банк, а не армия, становится рычагом власти.
Чтобы внести ясность в то, как именно проявляется это скрытое принуждение, автор предлагает три подтипа неформальных империй. Первый — так называемая империя канонерок. Это модель, при которой военная мощь используется точечно: обстрел портов, короткие интервенции, демонстрация силы. Захват страны не ставится задачей — достаточно нанести ущерб, заключить договор, зафиксировать влияние. Конец XIX — начало XX века стал эпохой таких акций: европейские державы, Япония и США применяли подобную тактику против Китая, вынуждая его к уступкам под угрозой артиллерии. Американская «долларовая дипломатия» действовала по тому же принципу, только без формального колониального устройства.
Вторая разновидность — неформальная империя через ставленников. Здесь принуждение выполняют не сами метрополии, а местные диктаторы, получающие поддержку в обмен на политическую лояльность. США в 1930-х начали опираться именно на такую стратегию, предоставляя военную и экономическую помощь местным автократам. Позже, в эпоху Холодной войны, к этому добавились тайные операции ЦРУ. Империя уже не приказывает напрямую — она делегирует власть, но сохраняет контроль через рычаги влияния.
Третий подтип — экономический империализм. Здесь армия уже вовсе не нужна. Например, Британия в XIX веке отказалась от дорогостоящей отправки канонерок и перешла к управлению через инвестиции и внешнюю торговлю. Аргентине, например, навязали свободную торговлю и строгое соблюдение долговых обязательств, просто потому что Британия контролировала финансовые потоки. Позднее эту модель усовершенствовали США: под видом международных финансовых организаций они получали рычаги давления на экономику периферийных стран. Формально такие страны могли сказать «нет», но рисковали потерей инвестиций, торговых партнёров и доступа к мировому рынку.
Этот последний случай сложно отнести к империализму в строгом смысле слова: здесь почти нет прямой власти, нет армии, нет авторитетного диктата. И всё же, несмотря на это, термин «экономический империализм» широко используется — ведь зависимость и подчинение никуда не исчезают, просто принимают более утончённую форму.
Гегемонии
Гегемония в этом тексте понимается в духе Антонио Грамши — как такое политическое и культурное господство, которое не навязывается извне, а воспринимается как само собой разумеющееся. Власть здесь не столько приказывает, сколько пронизывает повседневную жизнь, становясь частью привычек, норм и ожиданий. Это не диктатура и не оккупация: периферия подчиняется, потому что так принято, потому что так «всё устроено», а не потому, что ей кто-то открыто угрожает.
В отличие от косвенных или неформальных империй, где местные власти всё ещё ощущают себя зависимыми и вынужденными следовать чужим правилам, при гегемонии они действуют в согласии с ними добровольно. Эти правила вплетены в рутину, в институции, в стиль жизни, в язык — в то, что кажется обыденным. Здесь уже почти не нужно прибегать к насилию или открытому давлению: контроль осуществляется через согласие, а не через принуждение.
Американский политолог Джозеф Най ввёл понятие «мягкой силы» как способности добиваться желаемого не силой или деньгами, а через привлекательность культуры, идеалов и политики. Гегемония включает этот компонент, но не исчерпывается им. Автор сомневается, что одной лишь культурной притягательности достаточно, чтобы установить контроль. Если бы этого было достаточно, то гегемонами стали бы Швеция или Канада, чьи ценности многим нравятся. Однако они не обладают тем типом влияния, о котором идёт речь.
В отличие от них, Британия в XIX веке и США в современности не только предлагают образы и идеалы, но и вплетают свои практики в чужую реальность. Примером может служить доминирование британского фунта в прошлом и американского доллара сегодня. С помощью этих валют центр получает значительную экономическую выгоду: страны мира покупают фунты и доллары, часто на невыгодных для себя условиях, тем самым финансируя гегемона. Но это не воспринимается как принуждение — скорее, как стандартная часть глобальной торговли.
Такого рода власть не приказывает в лоб, но всё же управляет. Она не авторитарна, но эффективна. Европейские страны, например, пригласили США разместить у себя военные базы — формально добровольно, но в рамках структуры, где альтернатива кажется не просто рискованной, а абсурдной. Это и есть гегемония: власть, которая не кричит, но действует.
Эти типы расположены по уменьшению уровня военной власти
и возрастанию уровня политической, экономической и
идеологической власти по мере движения от прямого к косвенному
типу империй и через подтипы неформальной империи к
гегемонии. На самом деле чистая гегемония вовсе не является
империей, поскольку она не воспринимается как принуждение. Так
как это идеальные типы, ни одна из реальных империй не
подходит полностью ни под один из них. На самом деле империи
обычно объединяют несколько из этих форм доминирования.
Сочетание выгод и интересов в империи
Чтобы понять, почему империи так широко распространились в истории, одного объяснения недостаточно. Исследователь Майкл Дойл предлагает смотреть сразу в три направления: на то, что исходит из самого центра империи, на то, что происходит в подвластной периферии, и на то, какие силы действуют в международной системе в целом. Империя позволяет правящим группам приумножать свою выгоду — будь то грабёж, прибыль, престиж или религиозные обращения. Но чтобы по-настоящему понять имперскую экспансию, нельзя ограничиваться только логикой центра, как это делали, например, Гобсон или Ленин, объясняя империализм интересами капиталистов, или авторы концепции «джентльменского капитализма», согласно которой колониальные амбиции рождались из интересов британской финансовой элиты.
Не менее односторонни и объяснения, исходящие из логики периферии. Теории, подобные подходу Галлахера и Робинсона, утверждают, что нестабильность на окраинах сама по себе провоцирует империю вмешиваться. А сторонники структурного реализма видят в империи всего лишь отражение общего устройства международной арены. На деле же, утверждает автор, нужен синтез всех этих взглядов: империи возникают в результате взаимодействия сил ядра, периферии и всей международной системы.
Но этого тоже недостаточно. Империям необходима внутренняя убеждённость в собственной миссии и превосходстве. Всё начинается с ощущения силы и уверенности в том, что сопротивляться будет некому — или, по крайней мере, некому равному. Такая уверенность делает возможным захват, а военная победа чаще всего становится первым шагом экспансии.
Далее в игру вступают разные мотивации, которые историки привыкли делить на три категории: экономические, стратегические и идеологические. Экономическая мотивация может быть как торговой, так и грабительской. В одном случае речь идёт о работе в рамках рыночной логики, в другом — о жёстком контроле над территориями и их ресурсами. Второй вариант более склонен к империализму, хотя между ними возможны промежуточные формы, такие как меркантилизм или неформальное влияние.
Мотив стратегической безопасности, вопреки благозвучию, часто означает оборонительную экспансию. Империя захватывает новые земли не потому, что ей это нужно, а потому что боится, что иначе это сделает кто-то другой. Чем больше становится империя, тем менее защищённой она себя чувствует. Историк Джеймс полагал, что это основной мотив, но автор текста ставит его в один ряд с желанием захвата ради наживы.
Наконец, идеология. Здесь выделяются два типа. Первый — это эмоциональная потребность в доминировании, желание доказать своё превосходство, продиктованное гордостью, амбициями и порой расизмом. Пренебрежение или восстание со стороны покорённых воспринималось как личное оскорбление, требующее ответа. Второй тип — идеология миссии. Тут появляются высокие слова: порядок, просвещение, религия, свобода торговли или демократия. Эти идеи редко являются изначальной причиной экспансии, но становятся её оправданием и оправданием самого имперца перед собой. Они помогают не только обосновать насилие, но и придают всей системе ощущение смысловой и нравственной значимости. Иногда такая миссия становится самостоятельной силой, способной продолжать экспансию даже тогда, когда выгода от неё уже неочевидна.
Таким образом, империи строятся не на одной только выгоде или угрозе. Они возникают из смеси военных успехов, экономических интересов, стратегических расчётов и идеологических амбиций — и именно эта сложная комбинация позволяет им не просто появиться, но и надолго укорениться в истории.