«Грядущий хам» Дмитрия Мережковского. Реферат

«Кто верен своей физиологии, тот и последователен, кто последователен, тот и силен, а кто силен, тот и побеждает. Япония победила Россию. Китай победит Европу, если только в ней самой не совершится великий духовный переворот, который опрокинет вверх дном последние метафизические основы ее культуры и позволит противопоставить пушкам позитивного Востока не одни пушки позитивного Запада, а кое-что реальное, более истинное»

В 1864 году Герцен пишет: «Мещанство победит и должно победить». Это звучит почти как приговор — и Европе, и самой идее прогресса. Герцен, один из самых западно-ориентированных русских мыслителей, с горечью констатирует, что буржуазная пошлость — не ошибка на пути цивилизации, а, возможно, её финал. Европа, которую он любил и за которую был готов умереть, по его словам, превращается в Китай — не географически, а духовно. То есть в пространство, где всё окончательно уравновешено, выровнено, утихомирено. Где исчезает напряжение между личным и общим, свободой и порядком. Где больше нет Бога, нет подвига, нет риска — только средняя температура по больнице, комфорт и стабильность.

Герцен ссылается на Джона Стюарта Милля, который видел наступление новой «самодержавной толпы сплоченной посредственности» — это и есть мещанство. Оно не невежественно, но и не образовано; у него нет порывов, но есть сила числа. Милль с тревогой наблюдает, как культура сворачивается до уровня торговой лавки, как личность выцветает, уступая место функции, а жизнь превращается в бухгалтерскую ведомость. По его мнению, в таком развитии Англия рискует превратиться в Китай — и, как добавляет Герцен, не одна Англия.

Герцен не анализирует причину этого явления — он чувствует её, но не до конца осознаёт. Его диагноз — не вывод из анализа, а крик боли. Но дальше Мережковский предлагает свою интерпретацию: это не просто культурная деградация, а результат глубокого духовного сдвига, перехода от религиозного мышления к позитивизму. Позитивизм, начавшись как научный метод, незаметно вырос в целостную картину мира, где нет места ни Богу, ни бессмертию, ни смыслу, кроме эмпирического. В такой системе не осталось места для подвига, потому что подвиг — это всегда выход за пределы, а позитивизм не признаёт никаких пределов, кроме наблюдаемого.

Мережковский замечает, что Китай, который в европейском воображении долго воспринимался как воплощение неподвижности, стабильности и отказа от внутренней трансформации, на деле оказался моделью будущей Европы. Конфуцианская и лаоцзыанская мысль — это позитивизм в его завершённой форме: мир — то, что есть, и не стоит его менять. Истина — в сохранении, не в поиске. Прогресс не нужен, потому что всё уже устроено. В этом китайском горизонте нет трагедии, но нет и свободы. В Европе позитивизм ещё не доведён до конца, потому что европейская культура заражена христианством, этой взрывоопасной закваской личной свободы и божественного смысла. Христианство мешает «окончательной кристаллизации». Именно потому современный европейский позитивизм выглядит как нечто промежуточное — он слишком «умственный», поверхностный, он не проник в плоть и кровь. Китайский же — физиологичен, он в самой плоти.

Отсюда Мережковский делает тревожный вывод: главная опасность — не в том, что Восток наступает на Запад, а в том, что сам Запад становится Востоком. Белые лица, но желтая кровь. Европейцы всё ещё играют в прогресс, но всё больше напоминают китайцев — внешне активные, внутренне умиротворённые, без желания рваться к высшему. Даже их мятежи — игра в мятеж. Даже их войны — технологический спор, а не конфликт миров.

Может ли что-то этому помешать? Герцен надеется на социальный переворот — но сам же признаёт, что пролетариат, восставший против капиталистического мещанства, мечтает стать тем же мещанством. То есть сам социализм не может быть лекарством, потому что разделяет ту же метафизику — метафизику умеренного благополучия. Всё, что он предлагает, — это сменить железный муравейник на золотой, но всё равно муравейник. И мещанство от этого не исчезнет, а лишь укрепится. Поэтому народ, победив капитал, не победит пошлость, потому что духовно он уже ей принадлежит.

Остаётся анархизм Бакунина — с его призывом к абсолютной свободе и полному разрушению всех форм. Бакунин отказывается не только от общества, но и от истории, от ответственности за будущее. Он не предлагает нового мира, он просто хочет разнести в пыль старый. Но, отказываясь от всякой формы, он невольно приближается к чему-то противоположному позитивизму — к мистике, хотя бы бессознательной. Мережковский указывает: на краю отрицания неожиданно возникает утвердительное, как минус на минус даёт плюс. Бакунин, отрицая Бога, создаёт религию без Бога — религию разрушения, религию свободы как предельной ценности. Герцен этого боится: он хочет остаться рационалистом, но интуитивно чувствует, что без мистики, без глубины духа всё разваливается. И потому, сам того не желая, идёт к последней надежде — к России.

Он верит, что крестьянская община может спасти Европу, потому что она, в его глазах, не прошла через буржуазное отравление. Но Бакунин, снова выступая как антигерой, жестко развеивает эту иллюзию: за что вы цепляетесь? За патриархальную архаику, за коллектив, в котором подавлена личность, за мир, где справедливость продаётся за ведро водки. Почему же эта община, прожившая тысячу лет, не дала миру ничего, кроме рабства?

И тут вся трагедия Герцена становится очевидной. Он не верит уже ни во что, но не может не верить. Он слишком честен, чтобы притворяться, и слишком неравнодушен, чтобы уйти в равнодушие. Его последняя надежда — Россия — оказывается той же неподвижной пустотой, что и Китай. Старый мир ему опостылел, новый не родился. Он как гладиатор, умирающий на арене, пронзённый зверем мещанства. А зрители — это те же самые мещане, но из прошлого. Никто не победил — и некому побеждать.

Может ли быть другой путь? Мережковский оставляет едва уловимую надежду: может быть, то, что Герцен принял за спасение — общину, — было лишь знаком другого, более глубокого прозрения. Не крестьянская архаика, а христианская новизна, не патриархальная коллективность, а свободное братство в духе. Это и будет та новая вера, которую принесут миру не умудрённые буржуа, а варвары — те, кто сохранил дикое чувство правды и жажду смысла. Вера, в которой любовь и свобода совпадут.

Но пока что — мещанство побеждает. И волос действительно встаёт дыбом.

Новая угроза, надвигающаяся с безмолвным упреждением, описана как призрачный апокалипсис современности: за успокаивающим лозунгом мира — «мир, мир» — Мережковский видит затаённую погибель. Этот парадокс покоя, который лишь маска перед бурей, становится символом духовной и политической ситуации Европы начала XX века.

Пока политики и дипломаты обмениваются жестами миролюбия, на поверхности происходит встреча, которую Мережковский называет «воинственным свиданием» — метафора напряжённого соприкосновения, где под тонкой оболочкой вежливости кипит готовность к агрессии. Два «просвещеннейших народа» обнюхивают друг друга, как дикие звери, и расходятся, не успокоенные, а лишь отложившие нападение.

Это не просто политический эпизод, а образ нового мира, где исчезли сакральные сдержки прежних эпох. Рим, даже в жестокости своей, знал о святынях. Средневековая Европа, раздираемая раздорами, всё же находила в христианстве момент остановки, возможность сказать «достаточно». Теперь, говорит Мережковский, кресты – ржавые, церкви – пустые, а религия – больше не христианство, а мещанство. То есть вера в достаток, в удобство, в мерность, в то, чтобы жить и не высовываться. В мещанском обывателе нет ужаса, нет ужасающего зла — но именно в этом и кроется опасность: беззлобная, самодовольная посредственность оказывается способной на чудовищное, когда что-то нарушает её равновесие.

Милитаризм и шовинизм – это не что-то внешнее по отношению к буржуазной культуре. Это её продолжение, её оборотная сторона. Как только у мещанина отнимают покой, он не превращается в героя, а в озлобленного труса. И в международной политике, говорит Мережковский, уже видно: лавочник, вооружённый до зубов, готов взорваться от страха. Он не воин по духу, но убьёт от паники. Образ фантастического рассказа, где добропорядочные мещане уничтожают друг друга, становится символом — не сатирой, а предчувствием.

Рядом с этим мещанским Западом Европа рождает великих одиночек: Флобер, Ницше, Ибсен, Гёте. Каждый из них — источник глубины, как артезианский колодец среди выжженной пустыни. Но стоит им заговорить об обществе, как они тускнеют, теряют масштаб. Даже Гёте, обсуждая революцию, сжимается до размеров франкфуртского обывателя. Флобер, презирая толпу, оказывается среди золота Второй империи. Ницше, страстный провозвестник воли, делает реверансы самодержавию. Лишь Ибсен, кажется, остаётся честен до конца, называя себя «врагом народа».

И если социалисты — Маркс, Энгельс — настаивают на материальном освобождении, то не замечают, по мнению автора, куда оно ведёт. Пролетариат может победить буржуазию — но не мещанство. Оно везде. И тогда остаётся лишь взрыв — анархизм как последняя судорога личности, как крик не от имени класса, а от имени души, которой невыносим мещанский порядок.

Этот духовный тупик толкает взгляд на Восток. У Герцена это была вера в крестьянскую общину. У Мережковского – надежда на возрождение христианской общественности. Он не обещает спасения от России, но задаёт вопрос: если Европа не смогла победить мещанство, сможет ли это сделать Россия?

И здесь он поворачивает к русской интеллигенции. Не для того, чтобы превознести её, а чтобы испытать. Русская интеллигенция — не социальный класс и не профессиональное сообщество. Это почти религиозная каста, связанная не с внешним положением, а с внутренним страданием. В Европе мещанство победило общественность, но культура спаслась в личностях. В России — наоборот: культура низка, но общественность благородна. Не потому, что она сильна, а потому что трагична.

В этом парадоксе — суть. Там, где нет благополучия, может родиться подлинная глубина. Герцен сказал: в русской жизни много безумного, но ничего мещанского. Если это и спорно, то в применении к общественности — справедливо. Русская интеллигенция живёт под двойным гнётом — сверху её давит государственная власть, снизу — народ, которому она чужда и непонятна. И всё-таки она остаётся трагической, мученической, цельной.

Образы, к которым обращается Мережковский, — это не вымышленные типажи, а воплощения исторической драмы. Раскольников, Базаров, Левин, Алёша и Иван Карамазовы, человек из подполья — каждый из них не просто литературный герой, а выражение русской боли. Их внутренняя борьба не метафора, а реальность. И даже девушки — это не образы из глянца, а новые Юдифи, весталки, фигуры из глубинной святости и решимости.

Интеллигенция — это не профессия, а духовный подвиг. Это не случайное сообщество, а наследие Петра. Парадоксально, но Мережковский видит исток этой интеллигенции в самом Петре, человеке жестоком и самодержавном. Пётр создал не только империю, но и антисистему внутри неё. Его дети — те, кто не мог с ним согласиться, но и не мог без него быть. Потому что русская интеллигенция унаследовала от него главное — невозможность быть мещанином.

И пока Пётр жив в памяти — жива и эта интеллигенция. И, может быть, именно она, перемолотая, израненная, несуразная, будет тем дрожжевым зерном, из которого поднимется новый, еще неведомый хлеб.

Среди множества бед, выпавших на долю русского общества, одной из самых зловещих Мережковский считает ту слепую и злобную травлю русской интеллигенции, которая, пока что, кипит в подпольях и полуподвальных изданиях. Парадоксален сам факт этой атаки: интеллигенты обвиняют интеллигенцию. Это напоминает самоубийство — дух отрекается от самого себя, а те, кто задаются вопросом о праве интеллигенции на существование, сами, в сущности, ставят под сомнение своё собственное.

Главное обвинение, которое можно вычленить из потока бессвязных ругательств, — это упрёк в «беспочвенности». Русскую интеллигенцию обвиняют в отрыве от народных «трёх основ» — веры, самодержавия и крестьянской общины. Но, замечает Мережковский, речь не просто о «беспочвенности», а о бездне, над которой Россия была «вздернута на дыбы» самим Петром. Обвиняя интеллигенцию в этом отрыве, надо бы признать и Петра не-русским. Но в таком случае, говорит автор, он предпочитает остаться с Петром и Пушкиным, чем с теми, для кого оба — чужие.

Русская «беспочвенность» — не изъян, а черта национального характера. Это страшная свобода, о которой говорил Достоевский: способность отказаться от привычного, оборвать корни, разрушить прошлое во имя какой-то ещё неведомой истины. Русский человек не идёт по границам, он ищет края и пропасти. От Аввакума до Бакунина, от старообрядца до анархиста — в этом крайности, но и в этом подлинность. Даже в радикальном отрицании — проявление русского духа. Петр в этом смысле был не только первый реформатор, но и первый нигилист: разрушая прежнюю Русь, он как бы предвосхитил то, что потом назовут «интеллигентной беспочвенностью».

Пример духоборов, которые отказались от эксплуатации животных и стали сами тянуть плуг, кажется безумием, но это безумие — родственное русской аскетической традиции. Презрение к плоти, рационализм, доведённый до крайности, — это наследие не только народных сект, но и интеллигенции. Тот же нигилист Базаров, говорящий о себе «умру — лопух вырастет», — родственник монахов, отказывающихся от захоронения. Интеллигентный идеализм — не искажение народного духа, а один из его предельных, почти сектантских, проявлений.

Но здесь есть и вторая Россия. Первая — дневная, трезвая, равнинная, рассудочная — Россия Писарева и Чернышевского. Вторая — ночная, мистическая, звездная, звучащая в голосах Достоевского и Лермонтова. И обе — подлинны. Их разрыв — беда, их соединение — задача будущего.

Следующее обвинение — «безбожие». Его чаще всего произносят те, кто чтит Бога лишь словами, а не сердцем. Интеллигенция, возможно, не говорит о Боге, но её сердце ближе к Нему, чем у тех, кто использует Его имя как штамп. Вера — это не всегда сознательное исповедание. Вера — это жажда. А русская интеллигенция жаждет.

Атеизм интеллигенции — особенный, трагический, полон сомнения, боли и поисков. Это не торжественное отречение, а незавершённый путь. Это, по сути, тот же религиозный порыв, но облечённый в форму отрицания. Бакунинский протест, герценовское раздвоение — не столько безверие, сколько попытка дойти до Бога, не называя Его по имени. Такая пустота может быть более благодатной, чем ложная полнота.

Мережковский приводит образ из евангельской Каны, где вода превращается в вино. Пока сосуды русской интеллигенции стоят пустыми — в этом не погибель, а возможность. Потому что хорошее вино, быть может, ещё впереди.

Он вспоминает, как Достоевский, спустя тридцать лет, с негодованием вспоминает, что Белинский «ругал при нём Христа». Но, рассуждает Мережковский, неужели Белинский, обличавший Гоголя за оправдание рабства именем Христа, был дальше от Христа, чем Гоголь, который прикрывал этим именем несправедливость? Возможно, Христос был ближе к тому, кто злился и метался в поисках правды, чем к тому, кто хранил формальное благочестие.

Русская интеллигенция пока ещё не с Христом — но, быть может, Христос уже с ней. И это — не повод к самодовольству, а великое предостережение: если она не услышит Его, не отворит дверь — Он уйдёт. Но пока Он стоит и стучит.

Русская интеллигенция часто обвиняется в «безбожии», но, по мнению Мережковского, это безбожие не пронизывает её целиком. Оно касается не сердца, не совести, не воли, а только ума — того самого интеллекта, который, как предполагается, и делает интеллигента интеллигентом. Отсюда возникает почти парадокс: ум русской интеллигенции — её слабейшее место. Её сила — не в рассудке, а в сердце. Ум запаздывает, блуждает, робеет. Сердце свободно, совесть бесстрашна, но мысли всё ещё пленники немецких схем.

Русские марксисты, считает автор, — это не злые люди, наоборот, часто самые благородные. Но, вверив свой ум «железному закону» Маркса, они начинают говорить как пророки какого-то механистического культа, способного пожертвовать всем ради схемы. Потом происходит разочарование, и своего божка бьют об пол. И всё же, даже разрушив одного идола, спешат перенять другого: «босяки» повторяют Ницше, декаденты — тоже. Одного немецкого философа разделили на две части — и получили две модные русские модификации. Ум — подражательный, заимствующий, вторичный. На фоне трагедии — интеллектуальная игра в идеи, которая производит впечатление тошнотворной лёгкости. «Золотые сердца, глиняные головы» — таково определение русской интеллигенции по Мережковскому.

Даже эстетика страдает от этого рационализма. Мы не говорим уже, что красота вредна — но подсознательно чувствуем её излишеством. Красивое не осуждаем, но и не приветствуем. Привычка к серости, к будничному — это почти вторая натура. Так же, как в этике ценится мученичество, в эстетике царит аскетизм. Привычка к «шекспирам в сапогах», к морали без формы, к героизму без сияния.

Этот аскетизм ума близок к народному религиозному аскетизму. Отсюда — внутренняя нетерпимость, раскольничество среди самих радикалов. Каждый толк — со своей чашкой, с особой формой, каждый боится «оскоромиться». Всё это напоминает строгий пост, сухоядение — умственный рацион, бедный дощатый монастырский стол. Вместо живой мысли — «снитка» философских «измов», полевых суррогатов.

И всё же, в сердцах этих людей — огонь. Молодость бурлит, несмотря на постное выражение лиц. Эта внешняя аскеза скрывает внутренний жар, и Мережковский обращается к русской молодёжи с призывом: не бойтесь. Ни эстетики, ни мистики, ни свободы. Бойтесь одного — рабства, и особенно его самой грубой формы — хамства. Потому что хам — это раб, который взобрался на трон. А мещанство — форма этого рабства, сделавшегося нормой.

Так появляется образ «Грядущего Хама» — антихриста нового времени. Он имеет три лица. Первое — это мёртвое самодержавие, превращённое в административную машину. Второе — церковь, обессиленная, в состоянии паралича, подчинённая государству. Третье — толпа, идущая снизу, стихия хамства: черносотенцы, босяки, озлобленные низы. Все три — проявления одного зла: духовного мещанства.

Эти три силы направлены против трёх начал духовной свободы: земли, народа как живой плоти; церкви как живой души; интеллигенции как живого духа. Чтобы противостоять этим силам, нужно объединение. Но объединить способна не просто идея — лишь религиозная идея, идея духовного возрождения.

Именно интеллигенция, в которой уже есть сознательная общественность и бессознательная религиозность, должна первой сделать шаг. Её разум, доведённый до предела, должен прийти к Богу. Эта мысль кажется фантастической — но только на первый взгляд. Ведь освободительное движение в России началось с религиозных импульсов. Мистики, масоны, философы предшествовали декабристам, они закладывали огонь в будущую борьбу.

И потому, может быть, нынешнее «безбожие» — это только финал пути, полная темнота перед рассветом. Интеллигенция, завершив круг, вернётся к тому же свету, но на новой высоте. И тогда она перестанет быть только человеческим разумом, станет разумом Богочеловеческим — частью вселенской церкви, которая будет не по форме, а по сути, не по принадлежности, а по духу. Церковью Софии, мудрости Божьей, местом обитания живого Духа, соединяющего Отца и Сына.

Это и есть победа над Хамом. Хама, говорит Мережковский, победит только Христос — не исторический, не прошедший, а Грядущий. Не против Христа, а со Христом — к свободе. Не в мистическом бегстве от мира, а в духовной борьбе за него. И тогда интеллигенция исполнит своё предназначение — быть не только совестью, но и разумом возрождающейся России.

Теги
Макросоциология 76 Макроистория 68 Интерпретации 66 Блог 57 Семиотическая парадигма 50 Археологическая парадигма 40 Когнитивные науки 38 СССР 38 Прехистери 38 Текст 35 Справочный материал 35 Пайпс 29 Повелители хаоса 29 В огне первой мировой 26 Бродель 23 Научный коммунизм 22 Манн 22 Трактаты 22 Нормальный человек 20 Объяснительные модели распада СССР 16 Постмодернизм 15 План исследования 15 Терминологический словарь исторической науки 14 Дискурс 13 Историческая социология 13 Исследования 12 Миронов 12 Дробышевский 12 Знак 11 Парадигмы постмодернизма 11 Дополнительные материалы к энциклопедии постмодерна 11 Повседневный коммунизм 11 Труды 10 Факторный анализ 10 Зиновьев 8 Политическая история СССР и КПСС 8 Сорокин 7 Идеократия 7 Элита 6 Никонов - Крушение 6 Греки 6 Знание 5 Традиция 5 Этология 5 БесконечныЙ тупик 5 Массы 5 #Власть 5 #Революция 5 Власть 4 Автор 4 Всемирная история 4 Метод 4 Организационный материализм 4 #Идеология 4 Словарь XX века 4 Желание 3 Археология знания 3 Модерн 3 Типы трансформации дискурса 3 Симуляционная парадигма 3 Философские школы 3 Знаки власти 3 Транскрибации 3 Научный капитализм 3 Сэджвик 3 Новый человек 3 Валлерстайн 3 #Симулякры 3 #Метод 3 Дерлугьян 3 Шизоанализ 2 Соавторы 2 Дискурсивные практики 2 Книга 2 Модернизм 2 Генеалогия 2 Биографии 2 Диспозитив 2 Социологическая парадигма 2 Нарратологическая парадигма 2 Порождающие модели 2 Семиотика 2 Великая революция 2 История преступности 2 Глоссарий 2 Дикость 2 Мирсистемный анализ 2 #Когнитивные науки 2 Медиа 2 Капитал 2 Миф 1 Символ 1 Идеология 1 Философия жизни 1 Складка 1 Differance 1 «Смерть Автора» 1 «Смерть Бога» 1 Постметафизическое мышление 1 Другой 1 Абсурд 1 Авангард 1 Автономия 1 История сексуальности 1 Порядок дискурса 1 История безумия в классическую эпоху 1 Истина 1 Речь 1 Язык 1 Субъект 1 Подозрение 1 Карта и территория 1 Хаос 1 Порядок 1 Иерархия 1 Неравенство 1 Наука 1 Общество 1 Архетип 1 Эпистема 1 Археология мышления 1 Археология дискурса 1 Эпистемологические разрывы 1 Режимы знания 1 Искусственный интеллект 1 Постмодерн 1 Бессознательное 1 Машина желания 1 Шизоаналитическая парадигма 1 Ироническая парадигма 1 Коммуникационная парадигма 1 Номадологическая парадигма 1 Ацентрическая парадигма 1 Ризома 1 Нарратив 1 Практические примеры и эксперименты 1 Реальность 1 Динамо 1 Самоорганизация 1 СССР: Экономика 1 Красное колесо 1 Март семнадцатого 1 Дореволюционная история 1 Фурсов 1 Золотарёв 1 Нефёдов 1 Солженицын 1 Никонов 1 Новая теория коммунизма 1 Русские 1 Вахштайн 1 \ 1 #Желание 1 #Искусственный интеллект 1 #Матрица 1 #Нормальный человек 1 #Сети 1 #Зиновьев 1 #Капитализм 1 #Община 1 #Россия 1 #Цивилизация 1 Повек 1 Харари 1 Индустриальная революция 1 Парадигмы философии 1 Дюранты 1 Вебер 1 Психология 1 Эволюция и происхождение власти 1 Бинаризм 0 Смысл 0 Клиника 0 Школа 0 Тюрьма 0 Контроль 0 Дисциплина 0 Психоанализ 0 Забота о себе 0 Трансгрессия 0 Социология 0 Нация 0 Народ 0 Блоки 0 Шизоаналитическаяпарадигма 0 Книги 0 История 0 История России 0 От традиции к модерну 0 Антропология 0 Тезисы и планы 0 Воля к власти 0 Социология революции 0 Источники социальной власти 0 Советская власть 0 Преступность 0 Методические указания по истории СССР 0 Тупик 0 Лекции 0 Конспекты 0 Публицистика 0 Социобиология 0 Психофизиология 0 Западная философия от истоков до наших дней 0 Эволюция 0 Этнография 0 История социализма 0 Социализм - учение 0 ман 0 Научно-техническая революция 0 Неолитическая революция 0 Актуальность 0 Фрэзер 0 Меритократия 0 Бюрократия 0 Милитарикратия 0 Человек с точки зрения физиологии 0
Соавторы
Симиненко Владимир 106 Фуко 60 Google 25 OpenAI 24 Манн Майкл 22 Барт 19 Деррида 13 Делёз 12 Гваттари 9 Дубынин 9 Кристева 7 Дерлугьян 6 Аверьянов 5 Коллинз Рэндалл 5 Лакан 5 Бодрийяр 4 Лиотар 4 Эко 4 Бахтин 3 Грицанов 3 Пайпс 3 Фрейд 3 Валлерстайн Иммануил 2 Ницше 2 Хомски 2 DeepSeek 1 Stanford Encyclopedia of Philosophy 1 Андерсен Перри 1 Бойм Светлана 1 Борхес 1 Бурдьё 1 Вадим Руднев 1 Вахштайн Виктор 1 Вихавайнен 1 Геллнер 1 Геннеп ван 1 Гиренок 1 Годелье 1 Горев 1 Джеймисон 1 Дин-Китаева 1 Докинз Ричард 1 Кант 1 Кашевский Степан 1 Клейн Лев 1 Курпатов 1 Кьеркегор 1 Лосев Алексей 1 Маркс 1 Можейко 1 Николай Гумилёв 1 Рорти 1 Салинз Маршалл 1 Сапольски Роберт 1 Сарнов 1 Скотт 1 Тилли Чарльз 1 Хайдеггер 1 Шафаревич 1 Энциклопедия Брокгауза и Ефрона 1 Юнгер 1 Аренд 0 Батай 0 Бауман 0 Беньямин 0 Бланшо 0 Бубер 0 Вирильо 0 Дебор 0 Жижек 0 Клоссовски 0 Левинас 0 Лотман 0 Маклюен 0 Манн 0 Симиненко 0 Соссюр 0 Юнг 0
Cover