«Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения» Константина Леонтьева. Реферат

Константин Николаевич Леонтьев начинал как писатель, публицист и литературный критик, однако наибольшую известность получил как самый яркий представитель позднеславянофильской философской школы – и оставивший после себя наследие, которое и сейчас представляет ценность как одна и интереснейших страниц «традиционно русской» консервативной философии.

В центре внимания автора — спор об истинной природе прогресса и цивилизации в Европе. Он анализирует взгляды современных ему мыслителей и писателей, пытаясь понять, к чему на самом деле ведёт то, что многие называют «развитием». Утверждается: Европа всё больше смешивается — социально, культурно, политически, — и вместе с этим упрощается в идеале. Это смешение воспринимается по-разному: кто-то считает его вполне достаточным, другие требуют полного однообразия, веря, что в этом и есть залог счастья. А третьи, как автор, с тревогой и возмущением наблюдают за этим движением, считая его упрощением не только внешнего мира, но и самой души человека.

Писатели либерального склада, вроде Бастиа и Абу, видят в равенстве и упрощении признак желанного будущего, хотя и настаивают на его постепенности. Им хочется, чтобы богатство и культура, разум и мораль распределялись равномерно. Они воображают будущее, где все будут примерно одинаковы по уровню жизни, мышления и чувств. Однако автор показывает, что в этой идее таится угроза: она ведёт к исчезновению различий, а значит — к исчезновению человеческой индивидуальности.

В произведениях поэтов и художников XIX века автор находит доказательство тому, что искусство не может жить без различий. Оно питается напряжением, которое возникает между социальными слоями, между верой и безверием, между простотой сельской жизни и утончённостью аристократии. Герои романов Санд, Бальзака, Диккенса интересны не тем, что они одинаковы, а тем, что они глубоко разные. Их судьбы складываются именно из-за столкновений: крестьянская девушка влюбляется в аристократа, верующая наивная женщина сталкивается с образованными и скептичными мужчинами, простолюдин оказывается в центре войны или политических событий. Эти различия создают напряжение, конфликт, сюжет — всё то, из чего и состоит литература.

Автор подчёркивает, что искусство не вдохновляется повседневностью буржуазного существования. Он иронизирует над Абу, который сожалеет о грубости крестьян и мечтает, чтобы они скорее стали такими, как он сам — вежливыми, умеренными, уравновешенными. Но именно в их наивности и простоте, как показывает пример «Грациеллы» Ламартина, и рождается подлинная поэзия. Художники и поэты черпают вдохновение в религиозных образах, в древних мифах, в трагедиях и войнах, а не в буржуазной гостиной или скучной мастерской.

Особенно остро звучит мысль о том, что в мире Абу, где исчезают полководцы, священники и цари, — не найдётся места и для художников. Если всё станет одинаковым, плоским, спокойным, то исчезнет сама необходимость в искусстве. Ведь о чём тогда писать? Что изображать? Какую борьбу, какое страдание, какую любовь?

Переходя к Боклю, автор критикует его веру в то, что разум — единственный двигатель истории. Он соглашается, что разум важен, но подчёркивает: не менее важна и тень разума — незнание. История человечества показывает, что знание и незнание работают вместе. Чем больше разнообразия — в уровне образования, в укладах жизни, в способах мышления, — тем богаче культура. Великие произведения создавались именно в такие периоды. Так, песни Кольцова не родились бы из книжной учености, а «Фауст» Гёте невозможен без глубоких познаний в философии и жизни.

Невежество и знание могут вступать в плодотворный диалог. Учёный записывает народные былины, поэт вдохновляется ими, создаёт новое произведение, и это снова попадает в культуру. Однородность, напротив, всё уравнивает и лишает стимулов. Автор даже допускает, что будущее, вопреки ожиданиям просветителей, может потребовать преднамеренного сохранения неравенства в знаниях — чтобы поддерживать динамику и развитие.

С этой точки зрения, технический прогресс — машины, пар, электричество — тоже оказывается не только благом. Он стирает границы, ускоряет обмен, подрывает традиции, делает мир доступным, но слишком одинаковым. Эти изобретения полезны главным образом буржуазии — среднему классу, который вытесняет и аристократию, и духовенство, и крестьянство, и даже самих рабочих. А между тем, именно от различий между этими слоями, от их столкновений и рождалась подлинная история, культура и человеческое содержание жизни.

По мнению автора, истинный разум может однажды прийти к выводу, что ради будущего нужно не расширять знания всем, а наоборот — сохранить сложность, тайну, различие. Иначе, стремясь к равенству и комфорту, человек придёт к духовному вырождению.

Автор развивает критику эгалитарно-либерального движения — того самого прогресса, который прославляют сторонники демократии, индивидуализма и всеобщего равенства. Он называет это движение не прогрессом, а вторичным, упрощающим смешением. Не как термин из политического словаря, а как органическое, почти биологическое обозначение процесса, который разрушает естественное богатство и сложность человеческого общества. Это не просто перемена форм — это предсмертная фаза, когда бывшее разнообразие растворяется в однообразной массе.

Наивность Бокля, по мнению автора, в том, что он не замечает надвигающейся катастрофы. Он верит в торжество разума, но разум без критической глубины превращается в самообман. Вера в промышленность, в средний класс, в равномерное развитие — это, по мнению автора, добродушный миф. Истинное мышление, как он считает, должно отбросить иллюзии и взглянуть на современность беспощадно: под маской прогресса скрывается распад.

Автор противопоставляет этому пессимизм нового типа — не уныние, а глубокое и мужественное прозрение, способное открыть разуму новые пути. Этот пессимизм, в отличие от веры в постепенные реформы или просвещённую демократию, видит в равенстве и техническом росте не спасение, а опасность. Разрушение сословий, общин, религии, традиций, замена живого разнообразия общества механической одинаковостью — всё это, по мнению автора, не шаг вперёд, а распад.

Он противопоставляет свою точку зрения и тому, что о прогрессе говорили иные — Прудон, Бастиа, Абу, Бокль. Все они, несмотря на различия в риторике, по сути стремятся к тому же: к устранению различий, к уравниванию всех перед государством, к доверию к науке, к вытеснению религии и исторических форм культуры. Даже те, кто говорит об искусстве, как Абу, по сути, мечтают сохранить его вдохновение в условиях, которые делают само вдохновение невозможным.

Пример Шлоссера вводится в этом контексте как фигура более серьёзная и достойная, чем прочие. Автор признаёт, что у Шлоссера меньше тенденциозности, больше взвешенности. Он не впадает в наивную веру ни в религию, ни в демократию. Но и у него, как подчёркивается, нравственный идеал — это всё та же буржуазная, «средняя» этика, очищенная от мистики, страсти, религиозной глубины. Автор замечает: даже такая этика — это всего лишь другой путь к тому же результату — к упрощённому миру, где исчезает духовное напряжение.

Особенно остро звучит полемика с переводчиком Шлоссера, г. Антоновичем. Тот утверждает, будто история движется усилиями «простых и честных людей». Автор отвечает на это с иронией и скепсисом: история, напротив, вела и движет этими людьми. Она использует их, но не подчиняется им. Прогресс может и обещать им торжество в будущем, но до сих пор именно они были скорее материалом истории, чем её движущей силой.

Автор поднимает более тонкий вопрос: что значит быть полезным? Где критерий? Самоотверженность? Но она может быть направлена и во вред. История знает немало примеров, когда самые бескорыстные чувства служили разрушению: вера, жертвенность, преданность монарху или религии. Даже Бокль это признаёт. Значит, моральное чувство не гарантирует пользы.

Размышляя о пользе, автор противопоставляет взгляды Шопенгауэра и Бокля. Первый верит в сострадание как высшую форму морали, но сам же не верит в прогресс. Второй – видит пользу в машинах и изобретениях. Но для другого взгляда, например церковного, такие изобретатели — скорее вредители, чем благодетели. Так кто прав? И есть ли вообще универсальная мера пользы?

В финале звучит предостережение. Если история движется к технократическому однообразию, к подчинению органического мира металлическим и химическим силам, то это путь разрушения. Машины, газ, электричество, удобство и скорость — всё это служит буржуазии, но губит сложную ткань жизни. То, что кажется развитием, может оказаться болезнью, — и возможно, что именно против этого и восстанет разум будущего.

После умеренных либералов и сторонников буржуазного равенства автор обращается к тем, кто требует не просто упрощения, а его крайней, радикальной формы. Одни мечтают о равенстве без свободы — через железную власть, как коммунист Кабе. Другие, как Прудон, наоборот, хотят полной свободы, доведённой до анархии, но при этом всё того же равенства. Их объединяет общее стремление к всеобъемлющему однообразию.

Устройство «Икарии», вымышленного государства Кабе, — картина пугающей социальной симметрии. Там нет места личному вкусу, внутренней свободе, индивидуальной жизни. Всё принадлежит государству, всё централизовано, всё регулируется. Даже личная симпатия в выборе супругов подчинена принципу выведения усреднённого типа. Развитие личности, как и разнообразие культурных форм, фактически уничтожается. Автор видит в этом не просто утопию, а кошмар, в котором под видом республиканской свободы скрывается тирания всеобщего.

Прудон, которого обычно упрекают в разрушительности, оказывается, напротив, предельно конструктивен в своём стремлении к идеалу — не к хаосу, а к стабильному безвластию. Его «анархия» — не бунт, а постоянное, научно воспитанное состояние мира и порядка без внешнего принуждения. Он требует полной реформы сознания, при которой нужда во власти просто исчезнет. Идеал Прудона — общество, где власть не требуется вовсе, потому что люди внутренне приучены к правильной жизни.

Автор приводит пространные выдержки из его «Исповеди революционера», где особенно ясно выражен этот пафос: революция как фатальный итог всей предшествующей истории, как распад прежних институтов и идей, как движение, никем не управляемое, но необратимое. В этом смысле, говорит Прудон, революция — сирота, отверженная всеми, но всё же торжествующая.

Интересно, что Прудон, отвергая всякую власть, заканчивает свою мысль возвеличиванием среднего класса. Он верит, что именно он, как наиболее нейтральный, практичный, мирный и умеренный слой, станет носителем новой революции. Но это, по сути, признание торжества буржуазности. Всё должно слиться в одну форму — комфорт, умеренность, образованность, равенство потребностей и способностей. Даже таланты, по Прудону, должны быть выровнены. Иерархия ума и дара отныне считается враждебной справедливости. Он мечтает не просто о равных возможностях, но о равенстве душ.

Это приводит автора к выводу, что идеал Прудона — не отрицание, а вполне оформленный и логичный проект. Его не считают положительным, потому что он пугающе последователен: абсолютное однообразие, лишённое страстей, конфликтов, различий и героизма. Здесь автор напоминает, что Прудон хоть и сохраняет институт семьи, но сводит его к контракту, где женщина — почти служанка. Это буржуазность доведённая до предела.

На этом фоне Герцен — яркое противопоставление. Если Прудон в восторге от прозаической картины равенства, то Герцен отвергает её всей эстетической натурой. Он не скрывает брезгливости к буржуазному типу — к человеку в цилиндре, деловитому, сдержанному, с упрощёнными чувствами и плоским идеалом. Для Герцена, воспитанного на романтической традиции, жизнь должна быть выразительной, богатой, полнокровной, а не редуцированной до благополучия и порядочности.

Герцен когда-то сочувствовал французскому рабочему классу, надеясь, что в нём зреет новый поэтический и духовный тип. Но, убедившись, что рабочий мечтает лишь о буржуазном комфорте, он разочаровался. Он увидел: даже пролетарий хочет не свободы или высших форм духа, а уютного быта. Это открытие оттолкнуло его от Европы и привело к надежде на Россию, как на источник иного, ещё не испорченного опыта.

Альтернативу буржуазному идеалу автор находит не только у Герцена, но и у Джона Стюарта Милля. Тот тоже боится однообразия, но предлагает не разрушение, а защиту оригинальности мысли. Однако, замечает автор, где же найти для неё почву, если сама жизнь перестала порождать оригинальные впечатления? Если общество всё больше стремится к единообразию, даже мысль оказывается в изоляции.

Оригинальность возможна лишь на границах. Первый путь — интеллектуальное отчаяние, как у Ренана или Прево-Парадоля, когда мысль уже не верит в европейскую судьбу. Второй — философский пессимизм Шопенгауэра и Гартмана, считающий, что человечество в целом движется к тупику. Третий — поворот к Востоку, к России, к исламу, к Индии или Китаю, где ещё живы другие формы восприятия и жизни. И, наконец, четвёртый путь — обращение к мистике: к религии, к духовным практикам, к иррациональным источникам.

Эти четыре пути — как последняя возможность для духа сохранить своё многообразие в мире, всё больше уравнивающем и усредняющем.

Джон Стюарт Милль в своей знаменитой книге «О свободе» говорит, по сути, не о свободе как таковой, а о необходимости разнообразия. Эта подмена, по мнению автора, вовсе не случайна: Милль либо уступает языку времени, в котором «свобода» — слово заманчивое и уважаемое, либо действительно считает, что политическая и бытовая свобода — необходимое условие для развития индивидуальности. Он как англичанин доверяет государству, но боится диктатуры общественного мнения, которая делает людей всё более похожими друг на друга.

Милль настаивает: все великое в истории создано личностями, а не толпой. Толпа, по его словам, — это просто «собрание бездарностей». Он ссылается на Вильгельма фон Гумбольдта, который ещё в конце XVIII века считал главной целью человеческой жизни развитие как можно большего разнообразия в людях и общественных формах. Для этого нужны свобода и различные жизненные условия.

Милль же видит угрозу не столько в государственном насилии, сколько в социальном однообразии. Европа, по его наблюдению, движется к «китайскому идеалу» — все должны быть одинаковыми. В былые века сословия, народы, профессии жили в разных мирах, имели собственные вкусы, страхи, надежды. Теперь — один и тот же информационный поток, одна система образования, одни страхи и надежды, одна эстетика. Всё это производит общий усреднённый тип. Разнообразие уходит, и на его месте воцаряется безликая, но всесильная норма.

Особенно страшен, по мнению Милля, деспотизм «собираемого мнения». Оно безликое и властное, не допускает отклонений. Люди, отвыкшие видеть иную жизнь, начинают воспринимать всё отличное как безнравственное. А самое опасное — то, что даже дерзкие умы теряют поддержку: для инаковости просто не остаётся места. Отсюда его вывод: если права на индивидуальность не будут заявлены сейчас, то вскоре будет уже поздно.

Однако решение, которое предлагает Милль — сделать мыслителей Европы как можно более оригинальными, — автор находит наивным. Оригинальность не возникает на пустом месте: для неё нужна питательная среда. А среда уже выровнена. И сам Милль тому пример: остро критикуя современность, он становится усреднённым, как только пытается рисовать позитивные идеалы. Его предложения об устройстве государства — всего лишь лёгкие оттенки всё той же буржуазной уравниловки. Его идеи о женщинах — тоже типичны: не освобождение как утверждение иной природы, а желание уравнять её с мужчиной по образцу усреднённой общественной нормы.

К религии Милль относится с холодностью, не замечая, что даже свободные и республиканские общества — вроде Англии или США — держались на духовных основах. Он не видит, что ни одна форма устойчивого человеческого бытия — ни семья, ни община, ни даже коммуна — не живёт одной лишь рациональностью. Истинная жизнь, как подчёркивает автор, строится на вере и ритуале, а не на рассудочной пользе.

Тем не менее, в одном месте Милль показывает редкую глубину: он замечает, что чрезмерная заселённость, перегруженность связями и непрерывное сообщение между людьми лишает их внутренней глубины. Человек, говорит он, не может всё время быть среди себе подобных. Ему нужен простор, отдаление, лес, дикая природа — всё, что позволяет сохраниться различиям. Но сам Милль не предлагает способа остановить это движение. Оно кажется ему необратимым. И автор, соглашаясь с этим, добавляет: если всё идёт к болезни, остаётся лишь желать, чтобы воспаление перешло в смертельную форму до того, как зараза охватит весь мир.

С этими же опасениями перекликается Риль, немецкий публицист. Он говорит об этом не мимоходом, как Милль, а основательно, в книгах вроде «Земля и люди». Он сетует, что в Германии, особенно в её средней части, характеры истёрлись, типы людей стали бесцветными. Это результат не только морального давления, но и географической тесноты, бурного развития транспорта, разрушения деревенской обособленности. Только в лесах, в горах, на окраинах — ещё можно найти глубину духа. Всё остальное выравнивается, усредняется, теряет свои краски.

Риль — не политик и не экономист. Он не предлагает реформ. Его интересует не самоуправление, а жизненная выразительность. Он смотрит на провинцию не как на административную единицу, а как на очаг культурного своеобразия. Поэтому его суждения сродни размышлениям Милля о характере и Гизо о развитии.

Автор подчёркивает: разнообразие групп и слоёв, сословий и провинций — единственное условие для создания настоящей культуры. Только тогда возможны и яркие индивидуальности, и сложные исторические типы. Только тогда возможны прорывы, когда из одной обособленной среды вырывается человек, способный преобразить общество — как Наполеон, вышедший из застойного дворянства, как Меншиков — из среды купцов, как Лютер — из католичества. Такие фигуры возможны только там, где есть плотная почва. Если всё перемешать — исчезнет и возможность настоящего гения.

Но сохранить это разнообразие просто охраной старого уже нельзя. Европа слишком далеко зашла. Требуется или новый прилив — этнический, культурный, религиозный — или ничто не остановит процесса упрощения. Риль это чувствует, но он уже не может представить себе появление новых, разделённых и самостоятельных социальных групп. Его взгляд — оборонительный. В отличие от Милля и Гизо, он не видит механизма возрождения. Он только указывает: без обособления и глубины — никакой подлинной духовной жизни быть не может.

Гизо дополняет их. Он был не только мыслителем, но и государственным деятелем, и потому лучше других понимал, как хрупко здание общества без религиозного единства. Он видел, что Франция стремится к упрощению и потому теряет индивидуальность. В своей концепции цивилизации он указывал: высшее развитие — это сложность, приведённая к внутреннему единству. Европа, говорил он, богаче по содержанию, чем античный мир, но потому и требует большего усилия для удержания этого содержания в порядке.

Гизо видел: Европа теряет лица. Общество ещё развито, но личности слабы. Политическая форма ещё держится, но внутренняя жизнь истощена. По его мнению, всё великое в Европе рождалось из гармонии различий, удерживаемых в религиозном единстве. Теперь это единство уходит, а с ним — и всё богатство духовной жизни.

Таким образом, три разных автора — Милль, Гизо и Риль — приходят к одному и тому же выводу: без разнообразия, без духовной и социальной обособленности, без опоры на веру и наследие — невозможна ни личность, ни культура, ни цивилизация. Милль бьёт тревогу о выравнивании характеров. Гизо — о распаде социального тела. Риль — о стирании различий между слоями и местностями. Все трое хотят сохранить или вернуть почву, на которой ещё возможна сила, поэзия и форма жизни, достойная человека.

После Герцена, Прудона и Кабе внимание автора сосредотачивается на Джоне Стюарте Милле, английском философе, который связывает надежду на будущее человечества с разнообразием человеческих характеров. Он считает, что сила ума и поступков напрямую зависит от оригинальности людей. Книга Милля «О свободе» была бы точнее названа «О разнообразии», ведь именно оно, по его мнению, составляет суть свободы. Милль заботится не столько о политических правах, сколько о душевной самостоятельности человека и осуждает усиливающееся давление общественного мнения, превращающего всех в обывателей.

Особенно его тревожит, что эта уравнительная сила действует не только в Англии, где мнение среднего класса стало почти диктатом, но и в Америке, где господствует воля большинства. Это мнение, говорит он, — собирательная бездарность, унифицирующая вкусы, мысли и идеалы. Все великое создавали отдельные личности, а не массы. В этом он продолжает мысль Вильгельма фон Гумбольдта, который еще в конце XVIII века писал, что целью человечества является максимально возможное разнообразие в пределах свободы. Но если у Гумбольдта опасения были направлены против государственного давления, то у Милля гораздо сильнее звучит страх перед социальной рутиной.

Автор соглашается с диагнозом, но указывает, что предложенное Миллем лекарство — оригинальность мыслителей — невозможно без живой почвы, без самого разнообразия условий жизни. В общественной однородности, к которой идет Европа, мысль становится изолированной и бесплодной. Милль осознает упрощение и однотипность жизни, но, когда пытается предложить конструктивные меры, сам становится частью того упрощения, которое осуждает. В других своих книгах он проявляет те же либерально-уравнительные наклонности: предлагает расширить избирательные права, уравнять мужчин и женщин, упростить семейную жизнь — всё это, по мнению автора, ведёт к еще большему нивелированию.

Любопытно, что самое яркое и смелое место у Милля — не в его социальной или политической теории, а в рассуждении из области агрономии: он предупреждает, что если человек вытеснит с земли всё дикое, свободное и природное, то утратит глубину духа. Милль предлагает оставить леса и пустоши — не ради пользы, а ради смысла.

Продолжая мысль Милля, немецкий публицист Риль говорит уже не мимоходом, а всерьез о бедствии избыточной плотности населения, тесноты, потери разницы между людьми. В его книге «Land und Leute» звучит почти тоска по просторам, горам, лесам — всему тому, что отделяет и охраняет индивидуальность. Чем дальше друг от друга люди, тем меньше они похожи. Он считает, что только на окраинах Германии ещё можно найти подлинное своеобразие — в горах юга, в лесах севера. А в средней Германии люди уже как бы растворились в обыденности.

Риль и Милль говорят об одном — об уравнении жизни, но предлагают разные способы сопротивления. Милль призывает мысль быть смелой, не думая о почве. Риль ищет в ландшафте и общественном устройстве опору для духа. Для него главное — не разрушать остатки старого разнообразия: провинциального, сословного, бытового. Только так можно сохранить или заново выработать внутреннюю глубину.

Однако и Риль, по мнению автора, не решается выйти за пределы охраны уже существующего. Он — человек своего времени, а потому мысленно связан с прошлым. Его проект скорее консервативен: он пытается остановить упрощение, но не создает новой картины будущего. Он признаёт: без новой религиозной идеи, без нового духовного центра и без мощного движения народов невозможен новый культурный синтез. На Западе ни одной из этих предпосылок не видно. В этом смысле Риль прав, но его правота — в безысходности.

В противоположность Миллю и Рилю, Герцен ищет спасения не в мыслях или формах устройства, а в духовной целостности. Он тяготеет к выразительной, насыщенной жизни, боится однообразия, не верит в буржуазный прогресс. Его тоска по полноте бытия — это не бунт, а эстетическое отторжение пошлости. Автор соглашается с ним в том, что настоящая культура невозможна без внутреннего напряжения, без многообразия опыта и чувств.

Джон Стюарт Милль, Герцен и Риль сходятся в одном: разнообразие необходимо. Но каждый понимает это по-своему. Милль надеется на мысль. Герцен — на поэзию духа. Риль — на ландшафт и быт. И всё же каждый из них показывает: человек не может быть живым и сильным, если изнутри и снаружи его всё больше сглаживают до одного типа. Без разницы — национальной, социальной, географической, — не будет и личности.

Так постепенно выстраивается общая картина: западный мир стремительно теряет свою разность. Утрачивается не только вертикаль — иерархия таланта, дара, духовной глубины, — но и горизонталь: различие народов, сословий, образов жизни. Всё сливается в один буржуазный поток. И хотя отдельные мыслители осознают это и протестуют, они остаются бессильны, потому что их протест отрывается от почвы. Сами они уже часть того мира, с которым борются.

Россия, по словам Данилевского, — не просто страна, а целый мир. Эта мысль кажется справедливой, но остается неясным, что именно несет в себе этот мир, пока еще лишённый собственного стиля. Он внушителен размерами, но его содержание пока остаётся эклектичным, заимствованным и внутренне неопределённым. Его ноги, по библейскому образу, перестали быть глиняными в глазах Запада именно с тех пор, как стали мягче — в силу реформ, подражающих Европе.

Всё зависит от того, родится ли из этой тяжёлой и смутной массы нечто новое — прочная, оригинальная и сложная культура, способная объединить Восток и Запад в новом синтезе. Или же, напротив, Россия просто станет очередным центром разрушения, окончательно смешающим и размывающим всё то, что ещё сохраняет облик. Европа — лишь западный выступ огромного азиатского материка, напомнит Данилевский. Значение слова «Европа» — не географическое, а историческое: это была последняя великая культура. Россия же — возможная глава культуры следующей.

Автор задается вопросом: представим ли мы миру здание нового типа, или же разрушим всё — под знаменем свободы и равенства, как это уже делается на Западе? Ответа пока нет. Но он уверен: если Россия добьется ключевой внешнеполитической цели — завладеет проливами, — то внутренние перемены не замедлят наступить. Тогда станет ясно: идет ли страна к новой эре строительства или — к окончательному разрушению.

Признаки возможного созидания пока есть, но они слабые и неустойчивые. Один из таких признаков — отказ вступить в Царьград в 1878 году. Это, по мнению автора, было не поражение, а спасение. В тот момент Россия не имела права входить в священный город, потому что мысли и чувства её элит были заражены общечеловеческим либерализмом и европейским уравнительством. Шли бы в кепи — несли бы с собой чужой дух. Теперь же, после трагедии 1 марта — убийства Александра II — Россия поняла, что европейские пути ведут не к свободе, а к хаосу и насилию. Это не просто политическое событие, а символ: Петербург, построенный как ворота в Европу, стал сценой гибели человека, который больше других верил в возможность европейских реформ. Россия петровская, петербургская — умирает.

Но на смену ей должна прийти иная Россия — с другим духом, с иными символами. И даже такие, казалось бы, мелкие вещи, как военная шапка-мурмолка, важны в этом смысле. Символы быта, обычаи, мода — всё это не случайности, а отражения внутренней жизни. Они — пластические символы зарождающихся идеалов.

Здесь автор предельно ясен: эгалитарный либерализм — это не только разрушение государственных форм, но и эстетическое опустошение. Европа, поклоняющаяся выставочному мёртвому искусству, уже не чувствует живого вкуса, живой формы. Русские западники — продолжение той же линии: их европейская одежда и идеи не соответствуют живой природе русского духа. А потому не смешно и не нелепо говорить о шапке как о символе. Напротив — в ней, как в знаке, можно прочитать то, что иначе ускользает.

Завершая размышление, автор призывает признать очевидное: петровская эпоха закончилась. И слава Богу. Настала пора снять с себя пыль европейской подражательности и не просто отвернуться от Петербурга, а выйти из него в буквальном и метафизическом смысле. Память о нём пусть останется памятником. Но идеалы, на которых он стоял, — нужно оставить в прошлом. И если Россия сумеет это сделать, у неё появится шанс не только выжить, но и создать новую, небывалую культуру, которая вновь соединит Восток и Запад.

Теги
Макросоциология 76 Макроистория 68 Интерпретации 66 Блог 57 Семиотическая парадигма 50 Археологическая парадигма 40 Когнитивные науки 38 СССР 38 Прехистери 38 Текст 35 Справочный материал 35 Пайпс 29 Повелители хаоса 29 В огне первой мировой 26 Бродель 23 Научный коммунизм 22 Манн 22 Трактаты 22 Нормальный человек 20 Объяснительные модели распада СССР 16 Постмодернизм 15 План исследования 15 Терминологический словарь исторической науки 14 Дискурс 13 Историческая социология 13 Исследования 12 Миронов 12 Дробышевский 12 Знак 11 Парадигмы постмодернизма 11 Дополнительные материалы к энциклопедии постмодерна 11 Повседневный коммунизм 11 Труды 10 Факторный анализ 10 Зиновьев 8 Политическая история СССР и КПСС 8 Сорокин 7 Идеократия 7 Элита 6 Никонов - Крушение 6 Греки 6 Знание 5 Традиция 5 Этология 5 БесконечныЙ тупик 5 Массы 5 #Власть 5 #Революция 5 Власть 4 Автор 4 Всемирная история 4 Метод 4 Организационный материализм 4 #Идеология 4 Словарь XX века 4 Желание 3 Археология знания 3 Модерн 3 Типы трансформации дискурса 3 Симуляционная парадигма 3 Философские школы 3 Знаки власти 3 Транскрибации 3 Научный капитализм 3 Сэджвик 3 Новый человек 3 Валлерстайн 3 #Симулякры 3 #Метод 3 Дерлугьян 3 Шизоанализ 2 Соавторы 2 Дискурсивные практики 2 Книга 2 Модернизм 2 Генеалогия 2 Биографии 2 Диспозитив 2 Социологическая парадигма 2 Нарратологическая парадигма 2 Порождающие модели 2 Семиотика 2 Великая революция 2 История преступности 2 Глоссарий 2 Дикость 2 Мирсистемный анализ 2 #Когнитивные науки 2 Медиа 2 Капитал 2 Миф 1 Символ 1 Идеология 1 Философия жизни 1 Складка 1 Differance 1 «Смерть Автора» 1 «Смерть Бога» 1 Постметафизическое мышление 1 Другой 1 Абсурд 1 Авангард 1 Автономия 1 История сексуальности 1 Порядок дискурса 1 История безумия в классическую эпоху 1 Истина 1 Речь 1 Язык 1 Субъект 1 Подозрение 1 Карта и территория 1 Хаос 1 Порядок 1 Иерархия 1 Неравенство 1 Наука 1 Общество 1 Архетип 1 Эпистема 1 Археология мышления 1 Археология дискурса 1 Эпистемологические разрывы 1 Режимы знания 1 Искусственный интеллект 1 Постмодерн 1 Бессознательное 1 Машина желания 1 Шизоаналитическая парадигма 1 Ироническая парадигма 1 Коммуникационная парадигма 1 Номадологическая парадигма 1 Ацентрическая парадигма 1 Ризома 1 Нарратив 1 Практические примеры и эксперименты 1 Реальность 1 Динамо 1 Самоорганизация 1 СССР: Экономика 1 Красное колесо 1 Март семнадцатого 1 Дореволюционная история 1 Фурсов 1 Золотарёв 1 Нефёдов 1 Солженицын 1 Никонов 1 Новая теория коммунизма 1 Русские 1 Вахштайн 1 \ 1 #Желание 1 #Искусственный интеллект 1 #Матрица 1 #Нормальный человек 1 #Сети 1 #Зиновьев 1 #Капитализм 1 #Община 1 #Россия 1 #Цивилизация 1 Повек 1 Харари 1 Индустриальная революция 1 Парадигмы философии 1 Дюранты 1 Вебер 1 Психология 1 Эволюция и происхождение власти 1 Бинаризм 0 Смысл 0 Клиника 0 Школа 0 Тюрьма 0 Контроль 0 Дисциплина 0 Психоанализ 0 Забота о себе 0 Трансгрессия 0 Социология 0 Нация 0 Народ 0 Блоки 0 Шизоаналитическаяпарадигма 0 Книги 0 История 0 История России 0 От традиции к модерну 0 Антропология 0 Тезисы и планы 0 Воля к власти 0 Социология революции 0 Источники социальной власти 0 Советская власть 0 Преступность 0 Методические указания по истории СССР 0 Тупик 0 Лекции 0 Конспекты 0 Публицистика 0 Социобиология 0 Психофизиология 0 Западная философия от истоков до наших дней 0 Эволюция 0 Этнография 0 История социализма 0 Социализм - учение 0 ман 0 Научно-техническая революция 0 Неолитическая революция 0 Актуальность 0 Фрэзер 0 Меритократия 0 Бюрократия 0 Милитарикратия 0 Человек с точки зрения физиологии 0
Соавторы
Симиненко Владимир 106 Фуко 60 Google 25 OpenAI 24 Манн Майкл 22 Барт 19 Деррида 13 Делёз 12 Гваттари 9 Дубынин 9 Кристева 7 Дерлугьян 6 Аверьянов 5 Коллинз Рэндалл 5 Лакан 5 Бодрийяр 4 Лиотар 4 Эко 4 Бахтин 3 Грицанов 3 Пайпс 3 Фрейд 3 Валлерстайн Иммануил 2 Ницше 2 Хомски 2 DeepSeek 1 Stanford Encyclopedia of Philosophy 1 Андерсен Перри 1 Бойм Светлана 1 Борхес 1 Бурдьё 1 Вадим Руднев 1 Вахштайн Виктор 1 Вихавайнен 1 Геллнер 1 Геннеп ван 1 Гиренок 1 Годелье 1 Горев 1 Джеймисон 1 Дин-Китаева 1 Докинз Ричард 1 Кант 1 Кашевский Степан 1 Клейн Лев 1 Курпатов 1 Кьеркегор 1 Лосев Алексей 1 Маркс 1 Можейко 1 Николай Гумилёв 1 Рорти 1 Салинз Маршалл 1 Сапольски Роберт 1 Сарнов 1 Скотт 1 Тилли Чарльз 1 Хайдеггер 1 Шафаревич 1 Энциклопедия Брокгауза и Ефрона 1 Юнгер 1 Аренд 0 Батай 0 Бауман 0 Беньямин 0 Бланшо 0 Бубер 0 Вирильо 0 Дебор 0 Жижек 0 Клоссовски 0 Левинас 0 Лотман 0 Маклюен 0 Манн 0 Симиненко 0 Соссюр 0 Юнг 0
Cover