Материальный мир устроен как переплетение людей и вещей: пищи, одежды, домов, денег, инструментов, архитектурных планов. Всё, что окружает человека, становится зеркалом его обыденной жизни. Но, чтобы по-настоящему понять эту жизнь, одного изучения предметов недостаточно. Важен сам масштаб — количество тех, кто ест, строит, носит, платит. И в этом отношении перед нами предстаёт поразительная картина: до 1800 года население Земли росло медленно, но затем началось небывалое ускорение. К 1979 году людей стало уже не просто много, а необычайно много, и рост продолжается. Если раньше на удвоение населения уходили столетия, то теперь это происходит за три-четыре десятилетия.
Этот скачок — и результат материального прогресса, и его двигатель. Ведь чем больше людей, тем больше производится, строится, перевозится. Но и наоборот: улучшение условий жизни, медицины, транспорта, питания толкает демографию вперёд. Численность становится как бы измерительным прибором, подводящим итоги: где успех, где провал, где развитие, а где стагнация. Карта расселения людей показывает, где ещё живут племена, а где — сложные цивилизации. Где пространство пустует, а где уже нет свободного места. И примечательно, что эта картина расселения меняется медленно: география плотности остаётся почти неизменной даже в эпоху бурных перемен.
Что меняется — так это ритм. Сегодня рост населения почти повсюду непрерывен, хотя и идёт с разной скоростью. В прошлом же он был похож на дыхание: то подъём, то спад, как приливы и отливы. Причём спады могли почти обнулить накопленный прирост, хотя никогда — до конца. Эти колебания были нормой на протяжении веков, их можно считать биением пульса традиционного общества. И в этом биении проявляется главная динамика истории: всё остальное — технологии, войны, реформы — зачастую вторично по отношению к простому факту того, сколько людей живёт на земле и с какой скоростью их становится больше.
Поэтому исследование стоит начинать с человека — с его количества, с его ритмов. А уже потом переходить к вещам, которыми он себя окружает.
Сколько бы ни говорили о вещах, орудиях и продуктах, невозможно понять материальную историю без учёта главного — самих людей. Их численность не просто статистика, а один из ключевых факторов, формирующих темп, масштаб и ритмы истории. Однако, чем дальше в прошлое, тем туманнее становится образ народонаселения: даже сегодняшние данные о численности людей колеблются с точностью до 10%, а что уж говорить о XV или XVII веках. И всё же даже самые примерные цифры позволяют уловить основное: история человечества с XV по XVIII век — это история нерегулярного, но устойчивого демографического роста, прерываемого катастрофами, но вновь возобновляющегося. Рост, который не только сопровождал, но часто и определял экономические, социальные и культурные трансформации.
В доиндустриальную эпоху рост населения разворачивался по волнообразной схеме: за подъёмом неизбежно следовал спад. Причины спадов — войны, эпидемии, голод — были не просто трагедиями, но формой регулирования перенаселения. Подъёмы, в свою очередь, толкали на освоение новых земель, урбанизацию, торговлю, но также обостряли социальную напряжённость, провоцировали бедность и усиливали хищническое отношение к ресурсам. Проблема была не в том, что людей становилось больше, а в том, что общество не всегда могло их прокормить и устроить. Поэтому, как это видно на примере Европы, подъёмы и спады носили не линейный, а циклический характер. В XIV веке — Чёрная смерть, в XVI — новый демографический напор, но за ним — новый кризис. Устойчивое, без обратного отката, увеличение населения начинается лишь в XVIII веке.
Однако эта модель применима не только к Европе. Демографические колебания синхронно происходили и в других регионах: в Китае, Индии, даже в Латинской Америке. Этот параллелизм заставляет усомниться в локальных объяснениях. Экономика, медицина, урбанизация, конечно, влияли на выживаемость, но они не могли быть единственной причиной столь всеобщего роста. История, таким образом, сталкивается с более фундаментальным вопросом: были ли в основе этих изменений глобальные — возможно, биологические или экологические — закономерности?
Но чтобы говорить об этом с уверенностью, нужны цифры. И здесь история встречается с математикой на зыбкой почве. Ретроспективные оценки численности населения XV–XVIII веков строятся на домыслах, приблизительных пропорциях и осторожных экстраполяциях. В Европе — немногочисленные переписи, в Китае — фискальные данные, в остальном мире — почти ничего. Для Индии, Африки, Америки и Океании данные столь скудны, что статистики часто опираются на единственный источник или допущение, экстраполируя его на целый континент. Например, весь народ Америки в день после Конкисты одни оценивают в 10–15 млн. человек, другие — в 80–100 млн. Мексика, по расчетам берклийской школы, якобы теряет до 90% населения в течение одного века после прихода испанцев, в первую очередь из-за эпидемий.
Парадоксально, но распространение болезней, завезённых из Европы — оспа, корь, грипп, дизентерия — происходило быстрее, чем миграции людей или животных. Микробы оказались авангардом завоевания. И в этих условиях европейская демографическая экспансия сопровождалась биологическим крахом коренного населения Нового Света, где иммунитет к новым болезням был полностью отсутствующим. Похожая картина повторится позже на островах Океании.
На фоне этих катастроф особенно выделяется Китай. Его переписи, несмотря на фискальную природу и очевидные искажения, позволяют проследить долгую волну роста: от 75 млн. в конце XVI века до 300–430 млн. к середине XIX века. Причём демографический взрыв здесь был тесно связан с внутренней колонизацией и освоением земель, включая склоны холмов и горные районы, где внедрялись новые культуры — батат, арахис, маис. Это была настоящая аграрная революция, которая, однако, не могла объяснить всего: рост населения явно опережал возможности сельского хозяйства.
Механика расчётов на глобальном уровне часто сводится к умножению: если мы примерно знаем население Европы и Китая, и предполагаем, что они составляли, скажем, по четверти или пятой части человечества, то, подставив коэффициенты, можем оценить общую численность людей. Статистикам, в отличие от историков, важен не столько документ, сколько порядок величин: 500 или 800 млн., 1 млрд. или 1,3 млрд. — не абсолютные значения, а диапазоны, в пределах которых можно рассуждать о направлении движения.
Но даже при всех допущениях и спорах можно утверждать: между 1300 и 1800 гг. население мира, несмотря на все падения, в целом удвоилось или даже утроилось. Это и есть главный факт — за полтысячелетия человечество преодолело барьеры, которые прежде его сдерживали: нехватку продовольствия, высокую смертность, эпидемии. Отныне каждый кризис всё меньше похож на прежние катастрофы и всё чаще оказывается лишь замедлением общего роста. Это и стало поворотным пунктом в истории — биологическим переходом, подготовившим основу для взрывного роста XIX и XX веков.
Однако объяснения, привычные для западной историографии, — успехи медицины, городская гигиена, падение детской смертности — не выдерживают глобальной проверки. В Китае, в Латинской Америке, в России рост происходил безо всякой медицинской революции. И если он шёл одновременно, то, значит, дело не только в санитарии, но в чём-то более широком — возможно, в общем расширении жизненного пространства, в расселении и освоении новых территорий, во внутренней миграции, в перераспределении ресурсов.
Глобальная экспансия шла рука об руку с ростом численности людей, но не всегда она была причиной этого роста. Наоборот: часто именно давление населения толкало на расширение, и именно численность оказывалась движущей силой. Как когда-то паровоз тянул состав, так и человек — сам по себе, своей массой — изменял окружающий ландшафт. И если в XVII–XVIII веках практически одновременно активизируется освоение земель в Канаде, Сибири, Индии, Китае и на Балканах, это означает, что историки столкнулись с универсальным феноменом, выходящим за пределы локальных объяснений.
История количественного роста человечества — это история его биологической и пространственной эволюции. Веками сдерживаемый голодом и болезнями, человек наконец вырывается из прежней демографической ловушки. И тогда становится ясно: чтобы понять, откуда пришло современное человечество, нужно прежде всего понять, как оно стало столь многочисленным.
Мир XV–XVIII веков был в основном крестьянским: до 90% людей зависели от земли и её капризов. Урожай определял всё — от повседневного пропитания до структуры цен и даже политической стабильности. И за всем этим, как выясняется, стояли не только экономика или политика, но и климат. Новейшие исследования историков и метеорологов показывают: климатические ритмы, даже если они колебались в пределах нескольких градусов, оставляли ощутимый след — в кольцах деревьев, в ледниках, в уровне рек и в ценах на хлеб. От климатических перемен страдали и культуры, и люди. Они влияли на урожай риса в Китае, пшеницы в Пруссии, оливы в Провансе, винограда в Италии, и, в конечном счёте, на способность общества выживать.
Эти ритмы редко бывали локальными. Холод XIV века перекрыл морской путь в Америку для викингов и, вероятно, погубил норманнские поселения в Гренландии. В XVII веке Европа и Азия одновременно переживали череду климатических катастроф — суровые зимы, засухи, неурожаи, нашествия саранчи. В Китае это совпало с периодом голода, эпидемий и народных восстаний. А в Европе малый ледниковый период пришёлся на правление Людовика XIV: солнце сияло в Версале, но урожай замерзал на полях Франции и Швеции. Суровые 1690-е годы были самыми холодными за семь столетий, и история пошла по новому руслу. То, что происходило одновременно на разных континентах, намекает на более глубокую, общую связь — возможно, на синхронную физическую зависимость мира, существовавшую задолго до Великих географических открытий.
Конечно, нельзя объяснять всё климатом. Его воздействие сложно и непрямо. Урожай пшеницы в Западной Европе, например, зависит от соотношения осадков и солнечных дней в строго определённые недели весны и лета. Так что, чтобы говорить о влиянии климата на голод, нужно убедиться, что засуха или ливни приходились именно на критическое окно. Многочисленные примеры, которые приводят историки, порой касаются лишь периферийных зон — Швеции, Швейцарии, окраинных районов Китая. И всё же даже в таких зонах влияние климата проявлялось остро: неурожай в одном году, повторенный в следующем, вёл к скачку цен, а затем — к голоду.
И здесь особенно важно понимать, что климатические перемены редко действуют как катастрофа одного момента. Их сила — в повторяемости. Задержка муссона два года подряд — и Индия голодает. Несколько неурожаев подряд — и французская деревня начинает продавать детей. Уязвимость доиндустриального мира заключалась в его полной зависимости от природы. Современные технологии избавили нас от части этой зависимости, но не от всей: засуха 1976 года во Франции и Германии или ветровые аномалии в США в 1964–1965 гг. вызвали вполне ощутимые кризисы и в наше время.
Любопытно, что для человека прошлого обращение к климату как к объяснению происходящего не выглядело чуждым. Они и так связывали судьбы и урожай с движением звёзд. Пророчества, подобные предсказанию Оронция Финэя, объединяли в одном дыхании расположение планет, поведение слуг, урожай пшеницы и эпидемии воровства. И хотя современная наука ушла от астрологии, она возвращается к осмыслению влияния стихий — но уже с иной строгостью и инструментарием.
Климатическая история — это не рассказ о погоде, а попытка понять фундаментальные ритмы человеческого существования. В обществах, зависящих от одного урожая, один промах в фазе роста пшеницы или сбой в цикле дождей решал судьбу тысяч. Именно поэтому экономическая жизнь прежнего мира была столь связана с колебаниями цен, которые, в свою очередь, напрямую зависели от капризов климата. И вполне возможно, что за многими историческими синхронностями скрывается не общее намерение, не параллельное развитие институтов, а всего лишь одно и то же небо.
Климатические перемены — одно из немногих объяснений, которое способно связать воедино столь широкий спектр одновременных изменений в демографических и хозяйственных ритмах разных цивилизаций. Современная наука больше не смеётся над такой гипотезой: исследования последних десятилетий подтверждают, что между XV и XVIII веками происходили ощутимые и длительные колебания климата. Температура, атмосферное давление, режим осадков — всё это менялось волнообразно, оставляя след в кольцах деревьев, ледниках, реках и, главное, в урожаях и жизнях людей.
В ту эпоху 80–90% населения жило с земли и только с неё. Каждый климатический сбой — недождь, чрезмерный дождь, холодная весна или ранняя осень — мгновенно сказывался на уровне жизни. Урожай, зависевший от узких погодных окон, был мерилом благополучия. Колебания климата оборачивались волнами голода, смертности и беспорядков. На фоне медленных социальных сдвигов климат был дирижёром с резкими движениями, неожиданными паузами и внезапными акцентами. Причём ритм этот ощущался синхронно: в Европе и Азии, в зонах зерна и риса, в субтропиках и на севере.
В XIV веке начинается похолодание, особенно в северном полушарии. Гренландия оказывается отрезанной от Европы — льды перекрывают морские пути. Это приводит к гибели норманнских поселений. Источники говорят о «приходе льда» и страхе перед плаванием. В XVII веке, особенно в 1690-е, холод становится почти невыносимым: лето короткое и холодное, зима затяжная. В Провансе вымерзают оливковые деревья, в Скандинавии не вызревает пшеница. В Китае в те же годы следуют засухи, саранча, массовые крестьянские восстания. Такое совпадение бедствий по разным континентам указывает на нечто большее, чем локальные проблемы — скорее на глобальную, физически обусловленную общность судеб.
Климат, если он ухудшался одновременно в нескольких регионах, мог стать тем фоновым шумом, который менял все параметры жизни. Однако, при всей силе этого аргумента, нельзя впадать в упрощение. Влияние климата непрямо, ситуативно, зависит от места, культуры, сезона. Пшеница в Швеции страдает от поздней весны, но в Провансе — от летнего зноя. Дожди в июне могут быть полезны на юге и губительны на севере. Наука ещё только начинает описывать эти сложные зависимости, и многие выводы пока основаны на точечных данных, не позволяющих говорить от имени целых цивилизаций.
Тем не менее, уже сейчас ясно: календарь природы, год от года дающий или отнимающий хлеб, управлял историей не хуже королей. Именно с урожаями были связаны цены, именно цены определяли доступность еды, именно еда — выживаемость. И на этой цепочке держалась вся экономическая логика Старого порядка. Обычное задержание муссона в Индии могло вызвать массовый голод. Повторение такого сбоя два года подряд — и уже речь идёт о миллионах жертв. Эта логика сохраняется даже в XX веке: засуха 1976 года ударила по Западной Европе, засуха 1964–65 годов — по США. Мир избавился от многих болезней, но не от зависимости от капризов климата.
Для человека прошлого объяснение через природу и вовсе казалось очевидным. Они видели за всеми событиями не погоду, а небо — в буквальном смысле. Звёзды, планеты, солнечные затмения казались причинами неурожаев и восстаний. Оронций Финей, математик XVI века, предсказывал изобилие пшеницы и неповиновение слуг в зависимости от того, под каким знаком сойдутся Венера, Луна и Солнце. Их логика казалась магической, но за ней скрывалось древнее чувство зависимости от неведомых, но повторяющихся небесных циклов.
Климат, таким образом, не объясняет всё. Но он многое соединяет. Он придаёт синхронности историй физическую реальность. Он показывает, что задолго до глобализации существовала другая форма всемирной связи — зависимость от одних и тех же облаков, солнца, холода, жары. И перед лицом этих сил человек в XVII веке был столь же уязвим, как в XIV. И, может быть, не сильно более защищён, чем в XX.
Спасибо за терпение. Ниже — исправленный и уточнённый пересказ главы о климатических ритмах, учитывающий ваши замечания по последнему черновику.
Между XV и XVIII веками человечество, почти поголовно жившее с земли, жило и под её небом. Климат — с его капризами температуры, осадков и ветров — был не просто фоном повседневности, а незримым дирижёром всей материальной жизни. Современная наука, уже без насмешки, принимает это объяснение: долгосрочные колебания климата оказали реальное воздействие на растения, животный мир и на самих людей. Эти перемены — похолодания, засухи, смещения зон давления — фиксируются и в поведении рек, и в росте деревьев, и в миграциях, и в судьбах империй.
В те столетия мир был по-прежнему крестьянским. От 80 до 90% людей питались только тем, что удавалось вырастить. Удачи и неудачи урожаев определяли всё: от личного выживания до экономических ритмов. Пшеница, виноград, рис, оливы — вся палитра земледелия зависела от точных климатических условий. Поэтому даже незначительные смещения температуры или влажности могли превращаться в бедствия. Холодный май означал срыв цветения, июньский ливень — гниение колосьев, задержка муссона — катастрофу в Индии.
На протяжении этого периода многие климатические эпизоды происходили синхронно в разных точках Земли. В XIV веке в северном полушарии начинается серьёзное похолодание: викингам больше не удаётся пересекать североатлантический маршрут — льды отрезают путь. Так заканчиваются норманнские поселения в Гренландии. В XVII веке Европа вступает в фазу особенно суровых зим и коротких, нестабильных лета — малый ледниковый период. 1690-е годы становятся самыми холодными за семь столетий: в Скандинавии не вызревает пшеница, в Провансе вымерзают оливковые деревья. Темза замерзает так, что на льду устраиваются ярмарки. А в Китае в эти же десятилетия учащаются засухи, бедствия и крестьянские восстания. Это не совпадение: в разных аграрных зонах мир одновременно сталкивается с климатическим давлением, и это давление принимает конкретные формы — голод, кризисы, насилие.
Эти климатические удары редко приходят одиночно. Часто они повторяются волнами — два-три неурожая подряд становятся роковыми. И главное: климат здесь действует не только через физическое воздействие, но и через цены. Сбои урожаев запускают резкие колебания стоимости зерна, а с ними — цепную реакцию: бедность, недоедание, болезни, социальное напряжение. Историки давно заметили, что экономическая жизнь Старого порядка подчинена ритму урожаев, и этот ритм, в свою очередь, продиктован климатом.
Тем не менее, не стоит обольщаться простотой картины. Влияние климата избирательно, многослойно. Оно различается по регионам, культурам, сезонам. К примеру, в Западной Европе известно: слишком много дождей с 10 июня по 20 июля — и колос редеет, а солнечные дни весной, наоборот, способствуют развитию зерна. Эти зависимости строго привязаны ко времени года и географии. Чтобы делать серьёзные выводы, нужно учитывать локальные агроклиматические условия. Но пока исследования остаются точечными и фрагментарными, большинство обобщений не могут претендовать на универсальность.
Историки часто приводят примеры из периферийных регионов — Швеции, Прованса, внутренних районов Китая — потому что именно там сохранились данные. Но даже в этих случаях мы видим повторяющийся рисунок: малейший сдвиг в погоде оборачивается срывом сельскохозяйственного цикла, а значит — экономическим кризисом. В Индии задержка муссона всего на один сезон может запустить голод, а его отсутствие два года подряд уже становится катастрофой. В XX веке, несмотря на прогресс, эта уязвимость сохраняется: засуха 1976 года поражает Францию и Германию, необычные ветра 1964–1965 годов вызывают неурожай в США восточнее Скалистых гор.
Для современного человека связь между климатом и историей может показаться неожиданной. Для людей прошлого она была очевидной. Они охотно объясняли движение истории — как личной, так и коллективной — через движение звёзд, положение планет, затмения. Оронций Финей, математик и астролог XVI века, предсказывал неурожай, воровство и непослушание слуг на основе положения Солнца, Луны и Венеры. Научная астрология давно отбросила подобные схемы, но интуиция о зависимости человеческих дел от небес осталась справедливой — только теперь она подтверждена кольцами деревьев, данными ледников и историей цен.
Таким образом, климат был не просто одним из факторов. Он был структурным условием, внутри которого разворачивалась история. Там, где он благоприятствовал — возможно, возникали окна развития. Там, где он портился — кризис следовал с почти математической точностью. И хотя мы ещё не можем проследить все климатические колебания в деталях, уже сейчас ясно: под синхронными движениями истории часто скрывается общий биоклиматический ритм. Человечество доиндустриальной эпохи было включено в общий климатический организм планеты — и именно поэтому, задолго до глобализации, мир уже был взаимосвязан. Не через рынок или культуру, а через погоду.
Количество — ключ к пониманию не только устройства мира, но и его неравенства. Оно определяет удельный вес человеческих масс, влияет на уровень их культуры, экономического роста, подверженности болезням. Густонаселённые регионы — Китай, Индия, Европа — накапливают как потенциал, так и уязвимость. Они становятся резервуарами, в которых вызревают не только новшества, но и эпидемии, и социальные взрывы.
Количество структурирует и конфликты: оно предрешает границы между сильными и слабыми, господами и подчинёнными. На войне, как и в экономике, шансы распределяются неравномерно. Число даёт преимущество, но не гарантию: техника, организация, моральный ресурс тоже имеют значение. Тем не менее, техника чаще возникает там, где больше людей. Густота рождает изобретение, масштаб даёт возможность накопления.
И всё же история знает немало парадоксов. Варвары, малочисленные и грубые, часто побеждали цивилизации. Но, как показывают примеры германцев, арабов, тюрок, монголов, маньчжур, их успехи оказывались поверхностными. Они побеждали не снаружи, а изнутри — предварительно соприкоснувшись с цивилизацией, которую собирались покорить. Приходя, они уже были частично приобщены к образу жизни завоёванных, а победа оборачивалась растворением. Варвар стучится в двери не раз, прежде чем войти, и когда входит — вскоре исчезает. Маньчжуры китаизировались, германцы ассимилировались, тюрки стали носителями ислама, монголы растворились в китайской массе.
Реальную угрозу представляли только кочевники — быстрые, непредсказуемые, словно ураган. Их силы поднимались из внутренних пустынь Евразии, от Атлантики до Тихого океана. Эта засушливая зона была подобна фитилю: малейшая искра — засуха, перенаселение, конфликт — и они приходили в движение. Их рейды были стремительны, и именно их скорость, сочетающаяся с беспечностью приграничных государств, делала их опасными. В Европе они оставили след эпизодически — гунны, монголы, авары, венгры — но на Востоке развернулись в полную силу, сокрушив Китай, Индию, мусульманские державы.
Поворот наступает в конце XVII века. Кочевники, двинувшиеся на Восток после XIV века, завоевали Индию и Китай, но именно это движение и стало их закатом. Маньчжурское завоевание завершилось укреплением границ, заселением Севера Китая, продвижением внутрь Азии. Китай дошёл до сопредельных с Каспием районов. Русские встретили это движение в Сибири, ответили крепостями, укреплениями и пушками. В 1689 году заключён Нерчинский договор, обозначивший границы между двумя державами. Кочевой ураган, не найдя дороги, стих. Столетие спустя кочевники исчезнут как историческая сила: не потому, что их победили в одном сражении, а потому что порох и крепости сломали их образ жизни. И этот процесс завершился не одним событием, а цепью отказов и провалов. Их участь — исчезновение.
Цивилизации же чаще побеждали, особенно если осваивали пустые пространства. Именно в таких условиях европейцы колонизировали Америку, русские — Сибирь, англичане — Австралию. Успех зависел не только от превосходства, но и от отсутствия сопротивления. В Бразилии bandeiras двигались почти по пустоте, не встречая преград до тех пор, пока не столкнулись с организованным сопротивлением иезуитских поселений. В Северной Америке чичимеки и другие малочисленные индейцы не могли противостоять колонистам. В Аргентине и Чили арауканы, сумевшие овладеть лошадью, сопротивлялись дольше. Но чаще сопротивления не было вовсе, и тогда освоение пространства сводилось к преодолению расстояний: фургоны, обозы, мулами гружёные караваны — вот главные участники этого молчаливого завоевания.
В России всё повторилось в другом масштабе. Солепромышленники, казаки, охотники — верхом, санями, на лодках — продвигались по Сибири, строя города, остроги, переправы. Сеть дорог формировалась медленно, в условиях экстремального климата. Колонизация Сибири была почти беззвучной, быстрой, но хрупкой. За ней последовала экспедиция на Камчатку, освоение Аляски. Мирное завоевание дошло до самых окраин Евразии, пока не наткнулось на плотность и сопротивление — китайское на Амуре, индейское в Калифорнии.
Но картина меняется, когда речь идёт о заселённых землях. Немецкое продвижение в Восточную Европу в XII–XIV веках не было движением в пустоту. Славяне имели устойчивые города и правовые традиции. Магдебургское и любекское право приносили не власть, а модель — которая могла быть принята или отвергнута. Русское продвижение на юг — в Поволжье, на Дон, к Днестру — сталкивалось с ногайцами, крымскими татарами, поддерживаемыми Османской империей. Это были не дикари, а организованные группы, вооружённые и опасные. Набеги татар достигали Москвы, а пленных продавали в Стамбул. Даже в конце XVII века Пётр Великий потерпел неудачу в Крыму. И только спустя столетие Россия закрепилась на Чёрном море.
Русская колонизация строилась не только крестьянами, но и казаками — подвижными, боеспособными, умеющими плавать по рекам, перетаскивать лодки волоком, нападать с суши и с моря. Без их мобильности и навыков освоение юга России было бы невозможно. Кавказ и Туркестан станут следующими шагами, и их сопротивление будет ещё более ожесточённым.
Когда сталкиваются цивилизации, не культуры и не варвары, — результатом становятся драмы. Так случилось в Плесси в 1757 году: неважно, был ли этот бой выдающимся — важны его последствия. Победа англичан в Индии изменила её судьбу и повлияла на весь мир. Опиумные войны сделали Китай «почти колонией». В XIX веке мир ислама, за исключением Турции, утратил независимость. Но XX век принёс обратное движение — деколонизацию. Китай, Индия, исламские страны вернули себе государственность. Эти события, какими бы значительными они ни казались, при ретроспективном взгляде становятся эпизодами: сцены, которые рушатся, как театральные декорации.
История не сводится к количеству. Но количество многое определяет. Оно очерчивает границы возможного, формирует фон, на котором происходят великие события. Материальная жизнь — это и есть жизнь в условиях неравенства: в запасах, в оружии, в численности. Без войны, без подчинения, без торговли в неравных условиях она неполна. Колониальная торговля, внутренние варварские культуры, внешние периферии — всё это присутствует и в истории Китая, и в истории Европы. Именно так мир делится на зоны силы и слабости, на тех, кто получает, и тех, кто вынужден уступать.
Именно по численности, по масштабам и плотности населения можно очертить карту судеб человечества между XV и XVIII веками. Люди в этой истории делятся не на индивидуальности, а на массы. Их возможности неравны, как неравны стартовые условия внутри и между обществами. Это карта материальной жизни — и именно с ней в руках стоит входить в следующую эпоху, где капитализм усилит, заострит и закрепит это разбиение мира.