Конец общей социальной эволюции: как доисторические люди избегали власти
Введение: конвенциональный эволюционный нарратив историю
История власти похожа на поиск легендарного клада пиратов: все знают, что сокровища были, но как отыскать их среди бесконечной россыпи песка и камней, непонятно. Миллионы лет человечество жило почти как персонажи сказок Киплинга: слонялись по бескрайним просторам, срывая ягоды и орехи, и иногда довольно бесцеремонно отбирали остатки трапез у крупных хищников. Правда, эти «счастливые дикари» не были отягощены какими-то серьезными социальными иерархиями, не успели обзавестись стабильными элитами и государствами. Даже различия по полу и возрасту не помогали особо: мужчина ты или женщина, а управлять-то было нечем и не за кем. Жизнь протекала в полной анархии, свободе и, к сожалению для историков, без малейших намеков на письменность.
Так прошло, между прочим, около 99% всей нашей человеческой истории, если считать от возникновения человечества. Лишь примерно 12 тысяч лет назад началась настоящая революция: человек вдруг решил, что куда удобнее не бегать за едой, а посадить ее рядом с домом, приручить баранов и коров, а потом еще и соседа к плугу пристроить. Люди внезапно стали оседлыми и начали обрастать социальной сложностью: возникли различия в статусе, а вместе с ними и первые признаки власти. Но и здесь письменность ещё не появилась, так что любые реконструкции остаются столь же зыбкими и условными, как пирамида из сырых кирпичей в сезон дождей.
И вот, примерно 5 тысяч лет назад, в Месопотамии и нескольких других ключевых точках нашей планеты начался процесс, перевернувший историю с ног на голову: люди изобрели государства, классы, патриархат и письменность. Так мы наконец-то вошли в ту самую эпоху, которую принято считать настоящей историей. Но тут возникает закономерный вопрос: можно ли считать все эти три совершенно несопоставимых этапа (бесструктурные дикари, земледельцы-новаторы и цивилизованные «писари») единым рассказом, непрерывной историей человечества?
Ученые, увлеченные идеей непрерывной культурной эволюции, как правило, отвечают уверенно и однозначно: конечно, да! Несмотря на то, что человечество, в отличие от слонов и коров, напрочь отказалось от идеи разделиться на виды, оно сохраняло поразительную культурную связанность и общность опыта. Огонь и одежда, керамика и государственность — всё это распространялось по миру словно слухи в небольшой деревушке. Где-то возникла идея, где-то появилась потребность — и вот уже все соседние группы её подхватили и улучшили по мере надобности.
Есть, правда, небольшой нюанс. Дело в том, что знаменитая «общая эволюционная история», так популярная среди историков, археологов и антропологов XIX века и живущая в головах учёных до сих пор, зачастую напоминает сильно приукрашенную историю успеха. Вроде бы всё логично: охотники становятся земледельцами, земледельцы превращаются в горожан, горожане строят государства, а потом и вовсе космические ракеты запускают. В этом сценарии удобно всё: и движение только вперёд, и неизбежность усложнения структур власти.
Однако есть подозрение, что дело тут далеко не так гладко и линейно, как кажется. Цивилизация, согласно Пигготту, вообще оказалась невероятной случайностью, вспыхнувшей в очень специфическом географическом очаге — Западной Азии — примерно пять тысяч лет назад. Это было скорее похоже на внезапный фейерверк, нежели закономерный марш истории. И хотя последователи классического эволюционизма любят уверять, что социальные изменения были неумолимы и естественны, в реальности возникновение стратификации, государства и патриархата часто сопровождалось множеством случайных факторов, таких как демографическое давление или неожиданные технологические прорывы. Иногда это даже выглядело так, будто человечество с трудом согласилось «залезть» в клетку цивилизации, получив взамен стабильность и предсказуемость.
Сторонники так называемого «диффузионизма» и «локального эволюционизма» до сих пор сражаются на антропологических фронтах, споря, возникали ли социальные новшества в нескольких независимых эпицентрах или однажды изобретённая инновация просто распространялась по всей планете. Хотя в этом споре, кажется, все согласны в главном: эволюция культуры всё же была. Вопрос лишь в том, был ли это уверенный марш вперёд или серия случайных блужданий, неизбежно приводивших человечество к новым попыткам построить государство.
Эволюционные модели предлагают чёткие ступени: сначала эгалитарные группы, затем ранговые общества, где статус уже наследовался и институционализировался, потом ранговые общества с абсолютными лидерами (вождями), которые начинали в своём высоком положении видеть руку божественных предков, и, наконец, государства, в которых власть становилась централизованной, территориально ограниченной и способной к принуждению. Так возникали уже не просто различия в ранге, но настоящая социальная стратификация — одни получали в своё распоряжение жизненно важные ресурсы, а другие вынуждены были довольствоваться малым.
Однако автор предполагает взглянуть иначе и не принимать эволюционизм как данность. Возможно, цивилизация была не шагом вперёд, а своеобразным шагом в сторону. Возможно, свобода дикарей не была такой уж дурной альтернативой, и то, что мы теперь называем цивилизацией, представляет собой лишь один из возможных сценариев человеческой истории, далеко не самый очевидный и неизбежный.
Эволюция первых оседлых обществ
Если копнуть поглубже и сбросить привычную пелену красивой сказки про цивилизационный прогресс, окажется, что ранняя история человечества похожа на бесконечную и довольно хаотичную вечеринку, на которой каждый появляется и исчезает когда вздумается, а соседи так и вовсе неизвестно кто и откуда взялись. Примерно семь тысячелетий ушло у человечества только на то, чтобы перейти от непритязательного сбора дикого зерна к настоящему земледелию с маленькими огородами и деревянными мотыгами. Представьте этих людей где-нибудь в древней Турции или Палестине, которые вдруг решили, что мотыгой махать на одном месте всё же веселее, чем бродить по лесам с копьем и каменным топором.
Неолит и бронзовый век сделали людей домоседами. Вокруг земледельческих деревень медленно и неторопливо росли более крупные социальные сети, опирающиеся на родственные связи и торговлю. Первыми настоящими «мегаполисами» были деревни вроде знаменитого Иерихона — города, который к 6000 году до нашей эры обзавёлся не только постоянными стенами, но и впечатляющими водосборниками, обеспечивающими стабильное земледелие. Но как выглядели эти ранние посёлки — государства ли это или просто большие деревни? На этот вопрос наука отвечает уклончиво, ведь письменность еще не появилась, а значит, мы можем лишь гадать, была ли там уже иерархия или жители просто предпочитали не ссориться по пустякам.
Постепенно, правда, возникало всё больше свидетельств неравенства. Примерно к 5000 году до нашей эры люди додумались до плуга и начали использовать медь, золото и серебро не только в качестве украшений, но и как знак отличия одних людей от других. Это видно по роскошным захоронениям: богатых явно хоронили с особым почётом, да и в жизни они вряд ли были скромными и непритязательными. В те времена быть элитой значило получить блестящую побрякушку и похвастаться соседям: вот он, я, первый парень на деревне. Правда, нет никаких свидетельств того, что власть этих ребят была абсолютной. Скорее всего, община по-прежнему имела достаточно сил, чтобы приструнить любого зарвавшегося вождя.
Но настоящая интрига начинается с появлением первых «абсолютных ранговых обществ» — и тут уже шутки в сторону. Вождь в таком обществе мог запросто объявить себя потомком бога, и общество уже не могло просто так снять с него полномочия. А значит, власть приобретала первые элементы принуждения и сакральности, без которых до государства было не дотянуться. Примерно в это же время возникают удивительные сооружения вроде Стоунхенджа и многочисленных мегалитов, разбросанных по Европе, словно кто-то решил, что просто земледелие — это слишком скучно, надо ещё и каменные кольца выстраивать, чтобы хоть как-то разнообразить жизнь.
Однако, если мы внимательно приглядимся к общей картине, станет очевидно, что переход к цивилизации был далеко не предопределён. Археолог Пигготт, изучавший доисторическую Европу, даже назвал цивилизацию самым странным и непредсказуемым событием древнего мира. Цивилизация возникла там, где люди особенно удачно приручили природу, создав мощные ирригационные системы, — как это случилось в Месопотамии около 3000 года до н. э. Именно там впервые появились настоящие города-государства, письменность и четкие границы между теми, кто правит, и теми, кто пашет. Люди окончательно «попали в клетку»: постоянные поселения сделали их уязвимыми перед собственной социальной структурой, которая требовала всё больше и больше власти.
Но возникает законный вопрос: а был ли это настоящий прогресс или люди просто попались в хитро расставленные ловушки собственной предприимчивости? Ведь, если задуматься, жизнь охотника и собирателя была на удивление комфортной: всего три-пять часов работы в день, разнообразное питание, да и свободы сколько хочешь — не нравится племя, пошел в другое. Земледелие же потребовало от человека постоянного труда, привязало его к полям и животным, сделало зависимым от соседей и от погодных условий. Возвращение к охоте и собирательству было, конечно, возможным, но почему-то никто массово к прежней жизни не возвращался, словно люди сами для себя решили, что стабильность важнее свободы.
Не стоит также забывать, что поселения были далеко не такими герметичными, как их описывают учебники. Люди активно торговали друг с другом на большие расстояния, обменивались товарами, идеями и новшествами, создавая очень гибкие культурные связи. Археологи упорно называют эти общности «племенами» и «этносами», но на деле никто не был жестко привязан к своему обществу. Большинство свободно перемещалось между группами и посёлками, ведь не было никаких паспортов, границ и виз.
Таким образом, первые оседлые общества стали своеобразным социальным «инкубатором», в котором медленно зарождались все те атрибуты, которые позже мы начнем считать цивилизацией. Но не стоит думать, что человечество весело и бодро шло по прямой дороге прогресса. Скорее всего, люди медленно и мучительно брели в неизвестность, пробуя и отбрасывая разные социальные модели, пока однажды не оказались там, где мы находимся сегодня: в «социальной клетке», построенной собственными руками.
Развитие стабилизированных отношений коллективной экономической власти
Первые общества, вопреки нашему романтическому взгляду на древность, вовсе не были уютными деревенскими идиллиями, где каждый мирно возделывал свои грядки. Скорее они походили на довольно странные и не очень комфортные социальные клетки, двери которых захлопнулись за спиной людей не сразу, а постепенно, с тихим скрипом. Почему это произошло? Тут-то и начинается самое интересное.
Главная хитрость была в том, что древним людям пришлось начать «играть вдолгую». Охотникам и собирателям, вечно перемещавшимся с места на место, было абсолютно не до долговременных проектов — сегодня ягоды нашёл, завтра мамонта загнал. Совсем другое дело земледельцы и пастухи. Они вкладывали силы в обработку земли, строили каналы, приручали животных, возводили плотины и сооружали хранилища для урожая, который можно собрать только через несколько месяцев, а то и лет. И вот тут-то они попались в ловушку: чем больше было вложено труда и усилий, тем крепче становилась «клетка» — появлялись границы, права на землю и необходимость защищать урожай и стада от соседей и хищников.
Представьте себе крестьян, которые решают заняться подсечно-огневым земледелием: выбрали участок леса, повалили деревья, сожгли их, удобрили пеплом почву и посадили там ячмень. Урожай сняли — и вроде бы счастье! Но через несколько лет земля истощается, приходится переезжать на новое место и всё повторять заново. И хотя группа могла разделиться, и кто-то уйти, кто-то остаться, в целом система нестабильна. Однако даже в этой нестабильности уже есть нечто постоянное — необходимость кооперироваться и вкладываться в совместный труд, а значит, возникали первые проблески коллективной экономической власти, закрепляющей отношения людей друг с другом.
Пастухи выглядели чуть более свободными, однако и их свобода была весьма относительной. Конечно, стадо можно было перегнать в другие степи, но чем больше оно было, тем сложнее становилось управлять им без помощи соседей, постоянных связей и торговли с земледельцами. Кочевники не были бедными, если имели хотя бы минимальные постоянные связи с оседлыми земледельцами, но их свобода была обманчивой: для полноценной жизни они зависели от окружающих, причем зависели сильно.
Но самое жёсткое «запирание» происходило в речных долинах и дельтах, таких как Месопотамия или Древний Египет. Тут уже без серьёзных вложений труда в ирригационные системы не обойтись. Подумайте: не просто посадить и собрать урожай, а выкопать каналы, построить дамбы, следить за ними, ремонтировать — и всё это совместными усилиями, из года в год. Тут уже точно не разбежишься, и отношения с соседями, даже если они не нравятся, приходилось налаживать. В таких местах люди становились социально и территориально прикованными к земле настолько крепко, что любые мечты о свободе начинали казаться чем-то смешным.
Другим типом инвестирования была кооперация в разделении труда и обмене, порождавшая социальные связи, доверие и общую идентичность. Так образовывались кланы, роды, артели, рынки, и деревенские группы, объединённые регулярной кооперацией. Их сплочённость была основана не только на общей территории, но и на долговременном доверии: если ты соседу не доверяешь, как можно вместе копать канал или хранить общий урожай? И хотя их границы были условными и подвижными, они были уже гораздо прочнее, чем в сообществах охотников и собирателей.
Был ещё и третий тип вложений, весьма интересный, — в создание и использование орудий труда и технологий. Казалось бы, орудия мобильны и легко переносятся, однако здесь возникал парадокс: чем сложнее и дороже орудие, тем труднее его бросить. Вот вам и еще одна социальная привязка, правда, теперь уже не к крупному обществу, а к семье или нескольким хозяйствам. Уже не уйдёшь так просто в соседнюю деревню, когда дома целая коллекция бронзовых мотыг и гончарных кругов.
Не стоит забывать и о том, что на древних земледельцев и пастухов давило постоянное демографическое напряжение. В отличие от охотников и собирателей, которые хитроумно регулировали численность, земледельцы часто позволяли населению расти до тех пор, пока не начинался мальтузианский кризис — ресурсы заканчивались, земля истощалась, возникали голод, болезни и войны. Всё это подталкивало группы либо разделяться, либо расширять территории, либо ужесточать внутреннюю организацию и переходить к насилию — добровольная солидарность сменялась на принудительную иерархию.
Наконец, чем более специализированными становились отдельные группы, тем сильнее росла их зависимость друг от друга. Земледельцы и пастухи обменивались продуктами, а значит, и тут были вынуждены укреплять постоянные связи. Вместо множества маленьких и независимых групп возникали две сети: небольшие плотные сообщества и широкие торговые и обменные сети, в которые те были включены.
Таким образом, эволюция первых оседлых обществ выглядит не как радостный марш прогресса, а скорее как постепенное и довольно хитрое затягивание человеческих групп в сети постоянных отношений власти. Вкладывая свой труд и ожидая отложенную отдачу, люди невольно оказывались внутри структур, выбраться из которых становилось всё труднее. «Клетки» коллективной власти закрывались медленно и незаметно, но однажды обнаружив себя внутри, человек уже не мог уйти просто так, ведь слишком многое было вложено — урожай, стада, орудия и сами социальные связи.

Развитие коллективной идеологической, военной и политической власти
Первые общества, вопреки нашему романтическому взгляду на древность, вовсе не были уютными деревенскими идиллиями, где каждый мирно возделывал свои грядки. Скорее они походили на довольно странные и не очень комфортные социальные клетки, двери которых захлопнулись за спиной людей не сразу, а постепенно, с тихим скрипом. Почему это произошло? Тут-то и начинается самое интересное.
Главная хитрость была в том, что древним людям пришлось начать «играть вдолгую». Охотникам и собирателям, вечно перемещавшимся с места на место, было абсолютно не до долговременных проектов — сегодня ягоды нашёл, завтра мамонта загнал. Совсем другое дело земледельцы и пастухи. Они вкладывали силы в обработку земли, строили каналы, приручали животных, возводили плотины и сооружали хранилища для урожая, который можно собрать только через несколько месяцев, а то и лет. И вот тут-то они попались в ловушку: чем больше было вложено труда и усилий, тем крепче становилась «клетка» — появлялись границы, права на землю и необходимость защищать урожай и стада от соседей и хищников.
Представьте себе крестьян, которые решают заняться подсечно-огневым земледелием: выбрали участок леса, повалили деревья, сожгли их, удобрили пеплом почву и посадили там ячмень. Урожай сняли — и вроде бы счастье! Но через несколько лет земля истощается, приходится переезжать на новое место и всё повторять заново. И хотя группа могла разделиться, и кто-то уйти, кто-то остаться, в целом система нестабильна. Однако даже в этой нестабильности уже есть нечто постоянное — необходимость кооперироваться и вкладываться в совместный труд, а значит, возникали первые проблески коллективной экономической власти, закрепляющей отношения людей друг с другом.
Пастухи выглядели чуть более свободными, однако и их свобода была весьма относительной. Конечно, стадо можно было перегнать в другие степи, но чем больше оно было, тем сложнее становилось управлять им без помощи соседей, постоянных связей и торговли с земледельцами. Кочевники не были бедными, если имели хотя бы минимальные постоянные связи с оседлыми земледельцами, но их свобода была обманчивой: для полноценной жизни они зависели от окружающих, причем зависели сильно.
Но самое жёсткое «запирание» происходило в речных долинах и дельтах, таких как Месопотамия или Древний Египет. Тут уже без серьёзных вложений труда в ирригационные системы не обойтись. Подумайте: не просто посадить и собрать урожай, а выкопать каналы, построить дамбы, следить за ними, ремонтировать — и всё это совместными усилиями, из года в год. Тут уже точно не разбежишься, и отношения с соседями, даже если они не нравятся, приходилось налаживать. В таких местах люди становились социально и территориально прикованными к земле настолько крепко, что любые мечты о свободе начинали казаться чем-то смешным.
Другим типом инвестирования была кооперация в разделении труда и обмене, порождавшая социальные связи, доверие и общую идентичность. Так образовывались кланы, роды, артели, рынки, и деревенские группы, объединённые регулярной кооперацией. Их сплочённость была основана не только на общей территории, но и на долговременном доверии: если ты соседу не доверяешь, как можно вместе копать канал или хранить общий урожай? И хотя их границы были условными и подвижными, они были уже гораздо прочнее, чем в сообществах охотников и собирателей.
Был ещё и третий тип вложений, весьма интересный, — в создание и использование орудий труда и технологий. Казалось бы, орудия мобильны и легко переносятся, однако здесь возникал парадокс: чем сложнее и дороже орудие, тем труднее его бросить. Вот вам и еще одна социальная привязка, правда, теперь уже не к крупному обществу, а к семье или нескольким хозяйствам. Уже не уйдёшь так просто в соседнюю деревню, когда дома целая коллекция бронзовых мотыг и гончарных кругов.
Не стоит забывать и о том, что на древних земледельцев и пастухов давило постоянное демографическое напряжение. В отличие от охотников и собирателей, которые хитроумно регулировали численность, земледельцы часто позволяли населению расти до тех пор, пока не начинался мальтузианский кризис — ресурсы заканчивались, земля истощалась, возникали голод, болезни и войны. Всё это подталкивало группы либо разделяться, либо расширять территории, либо ужесточать внутреннюю организацию и переходить к насилию — добровольная солидарность сменялась на принудительную иерархию.
Наконец, чем более специализированными становились отдельные группы, тем сильнее росла их зависимость друг от друга. Земледельцы и пастухи обменивались продуктами, а значит, и тут были вынуждены укреплять постоянные связи. Вместо множества маленьких и независимых групп возникали две сети: небольшие плотные сообщества и широкие торговые и обменные сети, в которые те были включены.
Таким образом, эволюция первых оседлых обществ выглядит не как радостный марш прогресса, а скорее как постепенное и довольно хитрое затягивание человеческих групп в сети постоянных отношений власти. Вкладывая свой труд и ожидая отложенную отдачу, люди невольно оказывались внутри структур, выбраться из которых становилось всё труднее. «Клетки» коллективной власти закрывались медленно и незаметно, но однажды обнаружив себя внутри, человек уже не мог уйти просто так, ведь слишком многое было вложено — урожай, стада, орудия и сами социальные связи.
Когда человек впервые решил, что выгоднее вложиться в урожай будущего года, чем сегодня же бегать за мамонтом, он невольно подписал себе приговор: вместе с отсроченной прибылью пришла отсроченная свобода. «Инвестиции» древних обществ в долгосрочные проекты—земледелие, ирригацию и животноводство—окончательно посадили людей в социальную «клетку», ключи от которой быстро оказались в руках тех, кто эти инвестиции контролировал и распределял.
Три главных вида таких инвестиций буквально переплелись друг с другом, образуя хитрую сеть коллективной власти. Во-первых, это вложения труда в природу: орошение полей, разведение скота, посадка зерновых культур. Представьте на секунду древнего фермера, который месяцами ждет урожая — уйти куда-нибудь уже невозможно, ведь бросить свои труды означает потерять всё. Земля, становясь кормильцем, одновременно становилась якорем, крепко державшим общину на одном месте. Даже кочевые пастухи были привязаны к месту выпасов и торговым маршрутам — и потому никогда не уходили слишком далеко.
Но сама по себе земля не так уж сильно связывает людей, как это делает второй тип вложений — инвестиции в социальные отношения. Тут-то и начинается самое интересное. Представьте артель землепашцев, которым надо вспахать и засеять большое поле. Можно ли работать без доверия друг к другу? Нет, конечно. Вот тут появляется та самая пресловутая «нормативная солидарность», благодаря которой вчерашние соседи становятся единомышленниками, обретают общую идентичность и формируют более или менее устойчивые социальные сети. Чем больше совместных усилий требуется для получения урожая, тем крепче становится клетка. Но здесь есть и подвох: ведь чем прочнее социальная связь, тем сложнее вырваться из нее, тем сильнее зависимость каждого человека от группы.
Третий тип вложений — это орудия труда и технологии. Казалось бы, в отличие от полей и домов, их всегда можно забрать с собой, но на деле всё сложнее. Ведь инструменты были ценностью, которая могла обеспечить успех только при коллективном использовании: мотыгой махали по очереди, каменные топоры переходили от отца к сыну, от дяди к племяннику. Люди начали зависеть от совместного владения ресурсами, пусть и переносными. Особенно остро это проявилось в железном веке, когда технический прогресс привёл к дроблению больших обществ на маленькие, плотно замкнутые хозяйства — настоящие ячейки коллективной власти.
Однако не только экономика сыграла роль в создании первых «клеток». Как только появились излишки, возник соблазн их захватить — и тут, как нельзя кстати, пришла война. Чем больше люди вкладывались в запасы и материальные богатства, тем чаще им приходилось их защищать. Сила становилась необходимостью. Но стоит заметить, что даже сама война способствовала ещё большему объединению внутри группы. Люди учились обороняться, укрепляли поселения, создавали вооружение. Возникли элиты, которые могли контролировать богатство и защищать его, получая за это почёт, привилегии, а позже и реальную власть над согражданами.
Не стоит, однако, думать, что войны были всегда одинаковыми. Сначала это были скорее стычки, а не серьёзные баталии. Охотники метали стрелы и копья, земледельцы били друг друга модифицированными мотыгами (иронично, не правда ли?), пастухи осваивали кавалерийские набеги. И хотя война была не обязательной, а скорее ситуационной, почти все общества, за редчайшими исключениями, регулярно участвовали в конфликтах. Самые мирные были либо слишком заняты борьбой с природой (как эскимосы), либо специально старались сбежать от войны.
Но как же религия и культура, эти невидимые скрепы человеческого единства? Здесь ситуация ещё сложнее. Первоначально религия была лишь способом человека упорядочить мир вокруг себя, и духовные силы вполне себе соседствовали с людьми, животными и даже растениями. Потом божества стали всё больше похожими на самих людей и начали «поселяться» внутри социальных групп, поддерживая иерархию и власть. Однако ранние пантеоны вовсе не были жёсткими и закрытыми: соседние племена охотно «обменивались» богами, перемешивая пантеоны и адаптируя чужие культы. Так, например, кубковый стиль керамики охватил всю Европу, словно некий древний модный тренд, распространяясь быстрее, чем границы отдельных общин. Это была диффузная, гибкая культурная связь, не замкнутая в рамках какого-либо жёсткого общества, и именно такая сеть и была первым проявлением диффузной идеологической власти.
Итак, что же получилось в итоге? Мы получили несколько параллельно развивающихся систем власти, от экономической и военной до идеологической, которые вместе сформировали очень тесную клетку, куда люди попадали сначала добровольно, а потом уже не могли выбраться. И если охотники и собиратели могли легко сменить общество, то крестьянин из дельты Нила, который всю жизнь потратил на строительство дамбы, каналов и храмов, уже не мог просто так взять и уйти. Его свобода закончилась ровно в тот момент, когда начались первые инвестиции в землю, социальные отношения и защиту урожая.
Таким образом, древние общества оказались не просто случайным набором людей, а вполне устойчивыми клетками, созданными самим человеком и основанными на жесткой зависимости друг от друга. Чем больше становились вложения в совместный труд и защиту от внешних угроз, тем меньше становилась индивидуальная свобода, и тем крепче — клетка коллективной экономической и социальной власти.
Эволюционные теории происхождения стратификации и государства
Путь от свободной жизни к жесткой иерархии, стратификации и появлению государства оказался для человечества не таким уж простым и естественным, как кажется на первый взгляд. Эволюционные теории происхождения государства и стратификации настойчиво пытаются убедить нас, что путь этот был плавным и неизбежным, а люди сами шаг за шагом добровольно залезали в клетку власти, отдавая ключи от неё в руки будущим правителям. Но, увы, эта красивая картина, по выражению известного антрополога Фрида, сильно упрощена.
Представим на мгновение древнего вождя, который ещё вчера был просто авторитетным соседом, а сегодня вдруг обзавёлся почётной дубинкой и говорит остальным, что теперь будет указывать, кому и что делать. Казалось бы, откуда у него такая дерзость? Вот тут-то эволюционные теории и начинают предлагать нам варианты ответов.
Первыми в очередь встают либералы, которые радостно сообщают, что всему причиной «природные» различия между людьми. Представьте, один древний крестьянин трудолюбивее другого, пашет с утра до вечера, собирает огромные урожаи, а сосед ленится. По логике либерализма, именно трудолюбие создаёт различия в собственности, а отсюда и неравенство. Вот только у охотников-собирателей такой механизм не работал вообще: как только кто-то добывал лишнего мамонта, он тут же должен был делиться с соседями, и никакие накопления не были возможны. Поэтому либеральная теория здесь явно буксует: первые земледельцы, скорее всего, жили примерно одинаково бедно и были вынуждены кооперироваться, а не конкурировать.
Функционалистские антропологи предлагают иной подход — «перераспределяющее вождество». Согласно им, стратификация возникает тогда, когда кто-то начинает регулировать обмен и распределение ресурсов внутри группы. Но тут есть загвоздка: вожди ранговых обществ не могли сохранять власть надолго, если не действовали в интересах группы. Их авторитет не подразумевал деспотической власти, а лишь статус и престиж за умение красиво выступить и умело распределить ресурсы. Такой вождь, скорее всего, был богат ровно до тех пор, пока раздавал больше, чем брал, иначе его власть быстро заканчивалась бы в канаве за ближайшей деревней.
Марксисты подходят к вопросу радикально: вся проблема, мол, в частной собственности. Первоначально все было общим, а потом кто-то хитрый решил присвоить себе кусок земли, объявив её своей. Люди поверили, и вот вам готовое классовое общество. Проблема этой теории в том, что она слишком проста, а главное, игнорирует тот факт, что понятие «частная собственность» вряд ли было распространено в доисторическое время. И правда, археологи не находят свидетельств того, что древний человек мог просто взять и сказать: «Вот этот камень — мой, а сосед пусть идёт копает себе другой». Индивидуальной собственности как таковой не существовало, все ресурсы были в коллективном владении семей, кланов и родовых групп.
Милитаристская теория выглядит ещё более ярко, предлагая нам динамичную и жестокую картину: государство — это результат войны и завоеваний. Представим степных кочевников, которые набегают на оседлых земледельцев, грабят их и заставляют платить дань. Казалось бы, всё логично: победители становятся элитой, побеждённые — рабами или крепостными. Теория эффектная и кинематографичная, но тут есть подвох: почему же тогда государства не возникали всякий раз, когда кочевники грабили земледельцев? Археологические данные показывают, что военные победители обычно не могли управлять захваченными землями без наличия уже сложившейся социальной структуры, и завоевание становилось не причиной, а скорее катализатором появления уже почти сформировавшихся структур власти.
Социолог Герберт Спенсер тоже выдвинул убедительную версию: государства возникают в войнах, потому что военное общество — это общество с высокой степенью централизации и жесткой организацией. Кто-то должен отдавать команды, кто-то — подчиняться. Но и здесь есть подвох: как только война заканчивается, военный лидер быстро теряет значительную часть своего влияния, если общество не видит в нем ценности в мирное время. Древние общества прекрасно это понимали, и поэтому нарочно ограничивали власть своих военных вождей, чтобы те не успели почувствовать себя «великими и непобедимыми». Именно поэтому, как иронично отмечал антрополог Пьер Кластрес, власть военного лидера чаще всего заканчивалась, как только последний враг падал замертво.
Всё это подводит нас к выводу, что эволюционные теории не совсем верно представляют ход истории. Реальная власть в доисторических обществах была скорее добровольной и ненадёжной: авторитет был нужен ровно до тех пор, пока группа чувствовала в нём необходимость. Но как только ситуация стабилизировалась, власть исчезала вместе с той социальной напряженностью, которая её породила. Настоящая принудительная власть, закреплённая территориальными и имущественными отношениями, появляется гораздо позже, и причины её возникновения были гораздо более разнообразными, чем это пытаются представить сторонники либеральных или марксистских взглядов.
Таким образом, путь к государству и стратификации был полон непредсказуемых поворотов и случайностей. Общества вовсе не стремились к неравенству, скорее наоборот — всеми силами сопротивлялись появлению постоянной и жестокой власти. И только когда отложенные вложения в землю, коллективную безопасность и войну оказались достаточно сильными, чтобы удержать людей внутри социальной клетки, государство обрело своё право на существование и началось то, что сегодня мы называем цивилизацией.
От эволюции к регрессу: избегание государства и стратификации
Жизнь доисторических обществ — вовсе не прямая магистраль от равенства к неравенству и от свободы к строгой власти государства. В действительности процесс этот напоминал лабиринт с множеством тупиков, развилок и откатов назад. Как только авторитетные лидеры, такие как вожди или старейшины, начинали чувствовать себя слишком уверенно, устанавливая иерархию и концентрируя в своих руках принудительную власть, общество словно бы спохватывалось и предпринимало отчаянные шаги, чтобы избежать ловушки постоянного подчинения. Парадоксально, но история человечества куда чаще демонстрировала стремление избежать государства и стратификации, чем неотвратимое скольжение к ним.
Приведём для ясности пример Южной Англии времён неолита. Самый яркий монумент того времени — Стоунхендж. Удивительное сооружение, чей масштаб поражает даже сегодня: каменные глыбы весом до 50 тонн тянули волоком на десятки километров. Строительство требовало организованного труда сотен людей и, казалось бы, явно свидетельствовало о том, что в обществе была развита централизованная власть. Но удивительно другое — это не стало шагом к постоянной стратификации и власти государства. Монументальный проект, хотя и показывал огромные организационные способности, оказался своеобразным «эволюционным тупиком». Несмотря на впечатляющий успех, подобные проекты вскоре прекратились, и вместо дальнейшей централизации власть распалась на небольшие и гораздо более децентрализованные структуры. Ирония в том, что, едва почувствовав вкус власти, общество быстро предпочло вернуться к прежнему, менее контролируемому укладу жизни.
Похожий пример мы можем наблюдать и в Дании. Археологи, изучая болотистые местности Северо-Западной Зеландии, обнаружили циклы, похожие на волны в море: общества возникали, богатели, централизовали власть вокруг вождей, а затем вдруг раз за разом откатывались назад, снова и снова избегая окончательного закрепления жесткой социальной иерархии. Периоды процветания сменялись временами дезинтеграции. Иерархии исчезали, вожди утрачивали авторитет, и люди расселялись по небольшим деревням и фермам, стараясь избежать власти, которой не могли доверять.
Археологи Фридман и Кристиансен описывают эти процессы с иронией и даже некоторым удивлением, поскольку принятая эволюционная модель говорила им, что цивилизации должны были двигаться от эгалитарных обществ к ранговым, а затем и к стратифицированным. На деле всё оказалось иначе. Социальное развитие демонстрировало циклы: едва вожди добивались власти и богатства, общество словно бы спохватывалось и разрывало эти связи. Люди выбирали «бегство» от центральной власти, отдавая предпочтение более подвижному, экстенсивному образу жизни. Торговля престижными товарами могла укрепить власть вождей, но, как только эти товары переставали циркулировать, наступала децентрализация. В итоге история походила скорее на постоянную борьбу общества против собственного «принуждения» к централизованной власти, чем на спокойное шествие к цивилизации.
Именно поэтому доисторическая Европа не смогла породить настоящих государств самостоятельно. Когда пришёл железный век, принесший новые технологии и более устойчивое развитие, он стал не внутренним эволюционным достижением Европы, а скорее «импортом» с Ближнего Востока.
Иллюстрируя этот процесс, антрополог Пьер Кластрес однажды с сарказмом заметил, что власть вождя, даже успешного военного лидера, заканчивалась сразу после победы. Вождь индейцев апачей Джеронимо был ярким примером человека, чья власть мгновенно растаяла, как только закончилась война. Он мог обладать влиянием только пока группа ощущала в нем потребность, но как только такая потребность исчезала, его власть просто исчезала вместе с ней. Подобные «правители» были скорее героями одного эпизода, чем основателями государства.
Другой пример — могущественный вождь зулусов Чака, который создал военную империю, но не сумел придать ей устойчивость после своей смерти. Как только он погиб, его империя распалась, так как её целостность держалась только на личных качествах и силе самого Чаки, а вовсе не на каких-то прочных институтах власти.
Именно поэтому утверждение о том, что появление государств и устойчивой стратификации было естественным этапом развития, выглядит столь неправдоподобным. Большинство обществ всегда отчаянно сопротивлялось закреплению жесткой власти и старались оставить себе возможность «отступления». Даже если им временно приходилось подчиняться централизованному авторитету, они всегда находили способ избежать постоянной власти
Получается, доисторическое общество вовсе не стремилось в «клетку» цивилизации. Если государство и возникло, то лишь в тех редких случаях, когда двери этой клетки захлопывались быстрее, чем люди успевали понять, что оказались в ловушке. В остальных случаях люди предпочитали свободу и избегали власти, а эволюция общества была скорее хаотичным лабиринтом, чем прямым путём к государству.
Глоссарий главы
Государство - централизованная структура, обладающая монополией на легальное принуждение (армия, налоги, законы). Это не универсальная стадия развития, а результат специфических исторических обстоятельств.
Добровольная иерархия – ситуационная власть вождей или старейшин, которая действует лишь при необходимости (например, во время военного конфликта) и угасает по его окончании, не превращаясь в постоянное господство.
Избегание государства Сознательное стремление групп оставаться вне жёстких иерархий, распускать центральную власть, чтобы сохранить свободу. Характерно для многих племенных обществ, которые «разбирают» власть, когда нужда в лидере отпадает.
Инвестиции (в землю, ирригацию, технологии, социальные отношения) - вложения, которые люди делают в долгосрочные проекты (выращивание урожая, строительство каналов, создание орудий), повышающие взаимозависимость и ограничивающие свободу.
Локальный эволюционизм / Диффузионизм - концепции, по которым социальные и культурные инновации возникают независимо в нескольких «очагах» (локальный эволюционизм) или распространяются из одного «центра» по большим территориям (диффузионизм), отвергая идею единственно возможного пути развития.
Мальтузианский кризис - ситуация, когда прирост населения опережает ресурсные возможности (пища, земля), приводя к голоду, эпидемиям и войнам, что часто подталкивает общества к реорганизации или экспансии.
Милитаристская теория - гипотеза, что государства и классовое неравенство рождаются в результате войн и завоеваний. Однако захватчики не всегда создавали устойчивую власть, если не существовало «социальной клетки» для её поддержания.
Охотники-собиратели - ранние общины, живущие охотой и собирательством, отличавшиеся меньшим неравенством и большей мобильностью в сравнении с оседлыми обществами.
Ранговые общества - сообщества, в которых отдельные люди или семьи получают формальное преимущество в статусе, но не обладают жёстким аппаратом принуждения. Вождь опирается на личный авторитет и согласие окружения.
Роль религии и мифологии - поначалу религия не создавала жёсткой иерархии, но позже стала обосновывать власть вождей (до богорождённых царей). При этом ранние религиозные системы оставались гибкими и легко заимствовали обряды и божества друг у друга.
Свобода дикаря vs. «клетка» цивилизации - противопоставление мобильной жизни охотников-собирателей с их относительным равенством и «пленённого» быта оседлых обществ, где стабильное производство влечёт рост неравенства и государственные структуры.
Сопротивление стратификации - механизм, при котором общины осознанно не дают элите слишком усилиться (через ротацию, ограничение накоплений, недопущение наследственных привилегий), чтобы избежать твёрдых иерархий.
«Социальная клетка» - метафора, описывающая, как оседлые общества втягивались в сети взаимных обязательств (земледелие, ирригация, оборона), теряя свободу кочевников и привыкая к власти элит.
Стратифицированные общества - системы с чётким имущественным и социальным неравенством (классы, касты, сословия), где ресурсы и власть распределены неравномерно и часто связаны с появлением государства.
Технологические скачки (медь, бронза, железо) - смена эпох, дающая новые инструменты для сельского хозяйства и войны, усиливающая взаимозависимость и способствующая укреплению элит, контролирующих ресурсы и оружие.
Функционалистская теория перераспределяющего вождества - идея, что вождь выступает главным распорядителем общих ресурсов, укрепляя свой престиж через щедрость и распределение, а не через жёсткий контроль.
Цивилизация как «случайность» - взгляд, что возникновение городов, письменности и государства зависело от уникального набора факторов (география, демография, технологии), поэтому не было обязательным этапом эволюции, а скорее редкой исторической «вспышкой».
Циклы централизации и децентрализации - колебания, при которых вожди или правители временно концентрируют власть (как при строительстве мегалитов), но затем общества могут «откатываться» обратно к более эгалитарным формам.
Частная собственность (спор о её происхождении) - марксистский тезис, что возникновение государства связано с индивидуальным присвоением ресурсов, в противовес ранним коллективным формам владения. Археологические данные указывают, что «частная» собственность возникала постепенно.
Эволюционизм / Общая эволюционная история - теория о том, что человечество проходит универсальные стадии развития (от охотников-собирателей к государствам), предполагая линейный «прогрессивный» ход истории.
Возникновение стратификации, государства и цивилизаций с множеством акторов власти в Месопотамии
Вступление: цивилизация и аллювиальное земледелие
Когда люди впервые задумались о том, как и почему возникли великие древние города и царства, их ожидало открытие: эти «ячейки цивилизации» могли появиться лишь в узких, почти уникальных условиях. Век назад ученые верили, что все неолитические общины шли по одной колее и неизбежно приходили к чему-то вроде государства и письма. Но внимательные раскопки и новые методы анализа показали, что такие истории совсем не похожи на всеобщий «механизм прогресса»: цивилизация возникала крайне редко и при весьма специфическом стечении обстоятельств.
И самое интригующее здесь — связь цивилизации с реками и поймами, где течение воды само словно вело людей к оседлости и совместным проектам. Излучины Нила, берега Тигра и Евфрата, пакистанская долина Инда и китайская равнина вдоль Желтой реки: все эти регионы, пройдя сложный путь, создали систему городов, классов и государства. В ряде других мест, например в Мезоамерике или на Крите, происходили похожие вспышки развития, хотя там плодородные речные равнины играли меньшую роль. В результате историки и археологи разделились на два лагеря. Одни уверены, что без могущественных рек не родилась бы и письменность, другие же напоминают о вариантах Минойского Крита или цивилизации майя, где ирригация не была решающим фактором.
Однако если взять самые ранние, «независимые» очаги цивилизации, то везде обнаружится приблизительно один сценарий: люди оседают в пойме или дельте, где вода настолько щедро удобряет поля, что можно собирать обильный урожай, а избыток продуктов тратить на ремёсла и крупные постройки. Вспахивая разливные земли и прокладывая системы каналов, древние сельские общины все сильнее зависели от коллективного труда, переставая быть отдельными кланами или семьями и образуя большие сообщества с четкими правилами и соподчинением. Но дело не только в изобилии. Системы орошения, дамбы и отводные канавы — это сложная инфраструктура, которую нельзя бросить, как только закончились запасы или изменились условия. Человек попросту не мог уйти в лес или горы, раз уж он «привязан» к земляным насыпям, колодцам, запасам зерна и стенам для защиты от паводков. Так сеть оседлых поселений шаг за шагом превращалась в «социальную клетку»: выйти из нее было намного труднее, чем из прежних общин охотников и собирателей.
Следом в этой клетке неизбежно появлялся кто-то, кто организовывал общие работы: строил каналы, распределял запасы, защищал от внешних угроз и судил о спорах. Поначалу люди, которые выполняли такие задачи, служили вроде бы на всеобщее благо. Но чем дальше, тем больше им удавалось концентрировать власть в своих руках. Кто обеспечивал канавы и зерновые склады — тот фактически решал, кому жить сытно, а кому испытывать нужду. Так возникала социальная стратификация, то есть выделялись те, кому принадлежали не только богатство, но и способность повелевать остальными.
И, наконец, когда такая система крепла, появлялся государственный аппарат — особая машина принуждения, где армия и жрецы, писцы и чиновники держались вместе, как прочный каркас храма. Там, где река давала стабильно высокие урожаи, народ мог позволить себе оплачивать все эти структуры, от дворцов и стен до храмов, посвященных божествам плодородия. Параллельно распространялись новые технологии: кто-то изобретал письменность, чтобы вести учет зерна и налогов, кто-то ставил опыты с бронзой, чтобы делать оружие, а кто-то осваивал строительство городов и дорог.
Но если посмотреть пристальнее, то выяснится, что реки сами по себе объясняют далеко не все. Общественные связи, ритуалы и верования превосходили границы городов: люди на огромных пространствах ощущали себя частью одной духовной традиции и обменивались идеями и товарами гораздо быстрее, чем государства успевали установить четкие границы. В результате возникала двухуровневая система: с одной стороны, небольшой, но сильный политический центр — часто город-государство; с другой стороны, гораздо более широкая «культурная зона», объединенная верой, ритуалами и торговлей. При этом эти уровни могли переплетаться, сращиваться и конкурировать между собой, придавая цивилизации её неповторимое лицо.
Лишь после появления первых городских держав Месопотамии (а чуть позже Египта, цивилизации долины Инда и северокитайских царств) идея городского центра и государства с устоявшимися иерархиями начала вольно или невольно распространяться в соседние регионы. Но за пределами плодородных речных низин адаптация этой модели шла по-другому и зачастую наталкивалась на сопротивление местных традиций. Некоторые проходили через десятилетия смуты, прежде чем встать на путь «государствования», другие же продолжали жить племенными структурами, предпочитая не связывать себя обязательствами и налогами.
Выходит, в историческом контексте реки — действительно «волшебный ключ», с которого все начиналось, хотя они и не способны объяснить всю последующую мозаичность развития. Первыми «пойманными» в социальную клетку оказались те, кого природа связывала со стабильным и очень прибыльным земледелием на влажных, полноценных почвах. Их собственный успех заставлял их же становиться заложниками сложных сооружений, архивов с глиняными табличками, позолоченных статуй богов, требовательных жрецов и чиновников. Оттуда уже открывался путь к расцвету ремесел, науке и искусству, но и к появлению элит, которые присваивали львиную долю накопленных богатств. Такой симбиоз благ, неравенства и власти родил то, что мы зовем первыми цивилизациями.
Месопотамия: ирригация и ее региональные взаимоотношения власти
Месопотамия сохранила для нас одну из самых зрелищных картин того, как человечество впервые в истории взялось за «перестройку» окружающей среды через ирригационные сети. В V тысячелетии до н.э. эти земли все еще оставались мозаикой разрозненных деревень и кланов, ничуть не отличающихся от прочих доисторических обществ. Но когда общины научились не просто собирать случайные разливы Тигра и Евфрата, а сознательно направлять потоки воды и ила на поля, урожаи взлетели, позволяя прокормить все больше народа. Как результат, люди «запирали» себя в социально-территориальные рамки: сложные ирригационные каналы нельзя было бросить, а затраченный труд обязывал оставаться рядом и поддерживать их в рабочем состоянии.
Древние каналы, построенные за тысячи часов коллективной работы, превращались в своего рода костяк больших поселений, привлекая к себе мастеров, торговцев и ремесленников. Но зерно и вода были не единственным богатством. Сама по себе аллювийная равнина была лишена камня и леса, а потому приходилось обмениваться товарами с горными и пустынными соседями: менять зерно, ткани и другие изделия на металлы, древесину и камень. Кто отвечал за эту торговлю и организацию сезонных земляных работ, тот постепенно получал особый статус, а вместе с ним и социальную власть.
Таким образом, формирующееся «ядро» Месопотамии породило сеть переплетений с «периферией». На западе кочевники перегоняли стада в полупустынных степях, на востоке располагались предгорья и оседлые горные общины, на юге и юго-востоке — болота у берегов Персидского залива, а к северу — земли, где хватало дождей для озимых зерновых. Из этой многоликой среды, связанной и каналами, и караванными путями, вырастали торговые цепочки и союзные договора. Ирригационные деревни и болота, кочевые шейхи и морские порты — все они нуждались друг в друге, хотя и пытались при случае перетянуть одеяло ресурсов на себя.
На фоне такого медленного, тысячелетнего «варева» население в поймах рек неуклонно росло, а сельское хозяйство все больше становилось коллективным предприятием, уже не зависящим от одной семьи или клана. Люди вкладывались в постройку дамб и каналов и, как следствие, попадали в «социальную ловушку»: нельзя было просто так взять и уйти в другие края, ведь весь труд, весь будущий урожай остался бы здесь. Те, кто умел направлять и координировать этот процесс, получали символический и реальный престиж. Поначалу это были лица, обладавшие авторитетом лишь временно. Но со временем накапливались остатки зерна и скота, укреплялись поселения, а вместе с ними и новая власть. Подходя к началу IV тысячелетия до н.э., мы видим уже формирующуюся городскую жизнь: люди перебирались в поселения площадью в десятки гектаров, вокруг которых раскидывались сельхозугодья. Этот переход, условно названный ранним периодом Урука, стал предтечей письменности и первых протогосударств.
Важно, что ни одна ирригация в одиночку не могла «сотворить цивилизацию». Две тысячи лет, отделявшие появление примитивных каналов от расцвета урбанизации, показывают, насколько все было сложнее: постепенное развитие местных ремесел, налаживание обмена на дальние расстояния, переплетение с горными и пустынными районами — все это шло рука об руку с ирригацией. К моменту, когда региональные сети торговли и производства достаточно окрепли, оседлый труд в поймах приобрел совершенно новую ценность, позволяя накопить небывалые излишки. Так возникла «точка прорыва», когда из инфраструктуры каналов вырастали первые настоящие города, а вместе с ними — социальное расслоение и центральная власть. Но еще долго в этих землях появлялись племенные союзы, кочевнические элиты и новые колонии за сырьем, создавая огромную паутину локальных и международных связей, которую потом и назовут цивилизацией Шумера и Аккада.
Появление стратификации и государства в период около 3100 года до н. э.
Около IV тысячелетия до н.э. в шумерских городах-древнем «ядре» Месопотамии происходило то, что ранее казалось немыслимым: огромная масса людей, связанная сложными каналами и дорогами, начала терять прежнюю условную «равность» и погружаться в новую реальность иерархий и права собственности. Вокруг храмовых центров — а изначально это были святилища для коллективных культов — скапливались излишки зерна и ремесленных изделий. Горожане постепенно привыкали к тому, что один имеет больше, чем другой, а управленческие должности становятся наследственными и переходят от отца к сыну.
Всё это было не случайным «захватом» власти, а результатом многолетнего развития ирригации и торговли. До того момента семьи селян и клановые объединения совместно занимались землей, получая достойный урожай лишь благодаря упорному труду и надежде на удачу. Но когда ирригационные каналы стали масштабными и постоянными, работать самостоятельно отдельной семье стало не по силам. Множество родственных и соседских групп, нередко состоящих из нескольких десятков человек, объединились, чтобы рыть и укреплять дамбы, следить за распределением воды и запасов. В итоге «семейное» владение превратилось в коллективную собственность уже не просто одной деревни, а крупных общин или храмовых хозяйств.
Из этого сплетения экономических и организационных факторов возникли и зачатки «частной собственности». Правда, в привычном для нас смысле слова «частная» она еще не была: обычно это были крупные семейно-родовые участки, которые передавались по наследству. С одной стороны, доступ к плодородной земле давал огромные преимущества и статус; с другой — владение такой землей обязывало иметь под рукой работников, зависимых людей или даже рабов, чтобы удерживать и обрабатывать все нарастающие площади. Именно тогда формируются прочные перегородки между «элитными» семейными группами и остальными.
Параллельно возникало и то, что мы сегодня называем «государством». Первоначально эти центры власти не были похожи на позднейшие империи: люди помнили о традициях общего собрания и коллективного управления, а потому управители, жрецы или вожди не могли распоряжаться всем и сразу по своей прихоти. Однако возросшая роль храмов (ставших и центрами перераспределения, и местом хранения запасов) означала, что именно они определяли, кто и сколько зерна получит в неурожайный сезон, и кто имеет право работать на определенных каналах. Постепенно вокруг этих храмов формировалась особая административная бюрократия: это были писцы, счетчики, мастера печатей, ответственные за контроль потоков товаров. Храм оказывался связующим звеном между богами, требовавшими ритуалов и даров, и людьми, которые зависели от его инфраструктуры.
Примерно к 3100 году до н.э. многие города уже обрели стройную систему управления, сочетавшую в себе черты «распорядительного центра» (храм или дворец) и развитой родовой собственности. Земля теперь могла значиться за коллективной семьей или находиться в «собственности» божества, что на деле означало принадлежность храму, управлявшему этими полями через жрецов. Помимо таких храмовых «фондов» существовали частные владения влиятельных родов, где трудились зависимые работники, — чаще это были не рабы, а полусвободные общинники, нередко пришедшие из менее благополучных районов за заработком. Получалось, что элита храма и главы богатых семейств поддерживали друг друга и постепенно формировали прочные вертикали подчинения.
Любопытно, что разрушительные войны захватнического типа, так знакомые нам по более поздним эпохам, в эту пору еще не играли решающей роли. Воинские изображения того периода показывают, что конфликты случались, но не носили характер тотального порабощения. Гораздо важнее для формирования элит была сама логика «социальной клетки»: люди не могли бросить распаханную землю и каналы, а храмы не выживали без достатка зерна и рабочей силы. В таких условиях складывалась мягкая, но устойчивая система имущественных и статусных перегородок.
Самым ярким символом происходящих перемен стала письменность. Впервые она появляется в храмовых хозяйствах Урука и других шумерских городов в виде простейших знаков-счетчиков, где на глиняных табличках фиксировали поступление ячменя, шерсти, продукции ремесел. Сперва это был всего лишь способ «учета и контроля» — перечислить и хранить информацию, не полагаясь на память. Но как только письменность прижилась и распространилась, она стала идеальным инструментом власти: через таблички и печати жреческая бюрократия могла подтверждать контракты и владения, передавать приказы и вести налоговые реестры. Так хрупкие глиняные значки превратились в осязаемую опору зарождавшегося государства.
В результате к концу IV — началу III тысячелетия до н.э. Месопотамия получила ту уникальную форму «социальной клетки», где переплелись храмы-дворцы, родовые общины и собственники крупных наделов. Внешне это выглядело как прогресс — города вырастали, ремесла процветали, экономика усложнялась. Но цена изменений была велика: разграничение на семьи-«мастодонты», владевшие львиной долей ресурсов, и массы зависимых или полусвободных работников. Именно поэтому уже в самых ранних клинописных документах шумеров мы находим следы конфликтов и судебных споров о земле, жалобы на злоупотребления привилегированных и ритуальные призывы божествам о «восстановлении справедливости». Так начиналась долгая история классов и государств, чей фундамент заложила невидимая сила, связавшая людей с каналами, землями и бюрократическим письмом.
Почти в самом конце IV тысячелетия до н.э., когда в южном междуречье Тигра и Евфрата уже существовали десятки городов с храмовыми центрами, стала отчетливо прослеживаться новая тенденция: прежние «ранги» и авторитеты старейшин начали оформляться во вполне явные социальные слои и государственные институты. К тому времени торговцы, жрецы и военные вожди постепенно осознали силу постоянных земельных наделов, целых систем орошения, а также способность грамотно вести учёт товаров — и всё это в итоге закрепилось в феномене городских «дворцов» и родовых владений.
Наиболее очевидным признаком этих перемен стала фиксация прав собственности и управления в письменных реестрах. Благодаря тростниковым палочкам и клинописным оттискам, шумерские писцы уже не просто «спасали» информацию о перемещениях скота или зерна, но фактически узаконивали появившиеся различия между разными слоями населения: где-то богатая семья — условный «клан» — объявляла себя хозяевами участка земли и зависимых работников, где-то храмовый центр начинал распоряжаться огромными наделами, включая пастбища и каналы. Одни люди, «общинники», имели относительную свободу, тогда как другие обретали статус полузависимых, иногда вынужденно отдавая свой труд в обмен на защиту или на часть урожая.
Именно так стали формироваться первые контуры экономического неравенства: коллектива, который владеет землей и плугом, уже оказалось мало. Нужно было подчинить себе соседние общины или интегрировать их в экономические связи, чтобы с их помощью получать еще больше ресурсов. Появлялись первые ростки «дворцовых» или «храмовых» экономик, когда отдельные семейно-родовые группы или жреческие объединения становились настолько сильны, что для координации усилий по всей округе требовалась упорядоченная иерархия. И здесь в полной мере начал раскрываться феномен «государства».
Само это раннее государство напоминало «административный» или «распорядительный» центр — храмовое (или дворцовое) хозяйство, где учетчики следили за припасами, ремесленники работали на коллектив, а вооруженная стража защищала границы и порядок. Притом власть в таких центрах была еще далека от жесткой деспотии: города конкурировали друг с другом, пытаясь привлечь рабочие руки и устанавливая ритуальные связи (через обрядность или дипломатические обычаи) со своими соседями. Вероятнее всего, в период примерно 3100–2700 гг. до н.э. горожане все еще сохраняли некую «демократию собрания» или «олигархию старейшин», где решения принимались не указом безусловного правителя, а через более широкий круг влиятельных лиц. Но внутри этого круга все заметнее выступала фигура царя или энси — руководителя, обладающего в том числе военным авторитетом.
Сложившаяся ситуация благоприятствовала «слиянию» родовой собственности и публично-государственных функций: одна и та же группа людей, опираясь на храмовые склады или военную силу, могла закреплять за собой стратегические земли. Тот, кто контролировал орошение и учет зерна, уже «по праву» распоряжался и судьбами работников, распределением запасов и судебными спорами. Возникала иерархия, где полуприватная собственность сливалась с функциями управления, а жрецы, торговцы и военная верхушка действовали заодно. Так городские элиты получали устойчивое преимущество над сельскими общинами, а государство становилось все более формальным.
На фоне этих процессов письменность превратилась в ключевой «инструмент» цивилизации, своеобразный цемент, связывающий экономику, власть и культуру. Исходно прикладная — «проторисуночная» система, описывавшая хозяйственные операции, становилась все более символической и абстрактной, постепенно включая «предложения» о божественном порядке или легенды о царях-героях. Письменные знаки, которые изначально служили для фиксации прав собственности и поступления налогов, вскоре стали канонизировать мифы о происхождении правителей от богов, закрепляя новую социальную стратификацию через священные тексты.
Так шумерское общество, насчитывающее, возможно, полмиллиона жителей, перешло в «двухэтажный» формат: сверху «дворцово-храмовая» организация с чиновниками, казной и контролем земли, снизу — местные общины и кланы. Объединяла всех условная общность «шумерской» культуры, которая была скорее сетью городов-государств, постоянно уточняющих и оспаривающих границы друг друга, чем единым монолитным государством. Культура шумеров, по сути, имела форму федерального пантеона, где каждый город с его богом-покровителем признавал верховенство общих мифов, но сохранял свою индивидуальность.
В итоге к рубежу III тысячелетия до н.э. Месопотамия представляла картину «не до конца заключенной в клетку» цивилизации: да, уже существовала дифференциация на богатые и «остальных», уже были зародыши бюрократии, но внешние границы культуры оставались размытыми, а внутри городов сохранялся неустойчивый баланс сил между элитными семьями, жречеством и военными вождями. Все это в последующие столетия приведет к усилению царской власти и превращению отдельных городов-государств в настоящие центры царств, но именно на этом промежуточном этапе родилась та форма социального устройства, которую сегодня и называют древней шумерской цивилизацией.
Ирригационное земледелие и деспотизм: ложные связи
Идея о том, что масштабная ирригация превращала древние государства в «жестокие восточные деспотии», казалась так заманчивой, что многие историки XIX века видели в ней универсальный закон. Китай, Египет, Шумер — все должны были, по их мнению, подпадать под модель «труд во благо каналов рождает гнетающую бюрократию». В середине XX века американский исследователь Карл Виттфогель систематизировал эти воззрения, утверждая, что строительство и обслуживание громадных водных систем порождало внятную техническую потребность в сильном центре, который и становился деспотическим — карал, стягивал налоги, не терпел возражений. Однако на деле оказалось, что реальность гораздо богаче и противоречивее.
Если взять сам Китай, то да, на его судьбу сильно влияли разливы рек и прокладка каналов. Но большинство ирригационных работ там традиционно организовывали местные общины и землевладельцы, без какого-то тотального нажима извне. Государственная власть в Поднебесной, конечно, вмешивалась в масштабные проекты вроде Великого канала или контроля разлива Хуанхэ — но происходило это далеко не всегда и скорее имело целью наладить налоговое поступление и военное снабжение, чем установить повсеместную жесткую диктатуру. В Египте ситуация тоже выглядела совсем не так, как у Виттфогеля: могучий Нил затапливал узкую долину, оставляя плодородный ил, и крестьянам требовалась лишь локальная координация, чтобы отводить воду. Централизация управления, которой прославились фараоны, скорее опиралась на культ царя и на ритуальные функции, чем на «техническую необходимость» копать каналы огромными толпами.
Пример Шумера тоже не подтверждает модель «гидравлического деспотизма». Конечно, шумеры были одними из первых, кто обрел большую выгоду от ирригации, научившись превращать сезонные разливы Евфрата и Тигра в контролируемое орошение полей. Но локальная кооперация множества поселений сама по себе не вела к созданию сверхцентрализованной империи. Города-государства, типичные для ранней Месопотамии, были маленькими по площади и зачастую «соседствовали» друг с другом в пределах видимости — ничем не походя на гигантскую деспотию. Да, это были общества с вертикалями власти, записанной в храмах и при дворах, но каждое из них отстаивало свою самостоятельность, а жители нередко сохраняли традиции коллективных собраний и культ своих городских богов.
Главная ошибка теории «восточного деспотизма» в том, что она воображает древние общества как единый механизм, который сразу же превращается в неделимое государство под началом царя-инженера. На самом деле мы видим сети поселений, связывающие людей, каналы и храмы, где власть сочетала в себе организацию ирригации, военные союзы, родовые интересы и торговые пути. Иногда такой узел мог разрастись в «деспотическую» империю, но причины этого крылись не только в воде, а и в динамике войн, перемещении народов, возникновении правящей аристократии. В итоге теория Виттфогеля, хоть и подчеркивает важность технических факторов, упускает из виду подвижность и «клановость» ранних обществ.
Таким образом, само по себе развитие ирригации давало лишь стимул к кооперации и формированию управленческих структур, но не предрешало, что эта кооперация примет форму тотальной диктатуры. Множество мелких и крупных «водных» проектов (от местных общин до египетских бассейнов) показывают, что авторитарная централизация не была неотвратимой. Путь к настоящим деспотическим империям открывался там, где к хозяйственным преимуществам прилагались военные победы, культ царя и сложившаяся элита земельных собственников. Водные каналы и дамбы были важным, но лишь одним из инструментов во всей этой комбинации.
Милитаризм, диффузия, деспотизм и аристократия: верные корреляции
К концу XXVII века до н.э. в шумерских городах настала переломная пора, когда прежняя «клетка» общей оседлости и труда над ирригацией стала укрепляться еще и за счет вооруженного противостояния. Города-государства наращивали стены, а правители, изначально лишь «первые среди равных», превращались в полноценных военных вождей — лугалей. Появлялось то, что можно назвать зародышем дворцовой монархии: властитель занял особое место при храме, выставив на первый план не только свои ритуальные обязанности, но и военные навыки.
Впрочем, это не означало немедленного наступления абсолютного деспотизма. Да, все активнее возводились крепостные стены и формировались регулярные отряды. Да, сами лугали уже не стеснялись именовать себя царями и даже пытались передавать власть по наследству. Но их сила еще оставалась ограниченной: если какие-то семейные кланы поддерживали царя, другие сохраняли довольно прочную самостоятельность или же призывали себе на помощь иных полувоенных лидеров. По сути, в шумерском обществе «армии по найму» и полноценного воинского сословия пока не существовало.
Спусковым механизмом к этому смещению стала совокупность факторов. С одной стороны, диффузия технологий и культурных новшеств внутри шумерских городов, а также с соседними семитскими общинами, добавляла «пороху» соревнованию городов-государств. С другой — рост богатства и урбанистическая плотность подталкивали элиты к конкуренции за ресурсы и контроль над торговыми путями. В этих условиях вооруженная сила делалась все более удобным инструментом для решения споров, чем прежние обычаи соседской дипломатии. А городской народ, собранный внутри стен, утратил способность уходить при первых признаках тирании: слишком много сил и средств вкладывалось в орошение, занятые поля и торговые склады.
Поэтому военная организация набирала обороты, и правитель, который умело распоряжался войском, вынуждал своих соперников признавать его авторитет. Однако сформировать из этого постоянную принудительную «машину» власти он не мог — богатейшие кланы владели солидными долями земли и трудовых ресурсов, а отдельные «варварские» или полукочевые общины поставляли царю наемников и союзников только временно. Каждая военная победа усиливала царскую позицию, но столь же неизбежно рождала новых выскочек и недовольных внутри элиты. В результате царская власть и классовое неравенство в конце раннединастического периода (XXVII–XXVI вв. до н.э.) оказались в «подвешенном состоянии»: все понимали, что власть может перерасти в нечто более цельное и деспотичное, но те же условия — раздробленность владений и неполный контроль царей над войсками — мешали царям довести этот процесс до конца.
Парадокс в том, что усилившийся милитаризм, вместо того чтобы укрепить монархов, одновременно стимулировал рост «аристократии собственников» и полувоенных вождей из периферии. Последующие века покажут, как именно это приведет к появлению настоящих держав — вроде Аккадской империи под началом Саргона, которая уже будет первой крупной попыткой создать централизованный аппарат, опирающийся на собственную армию, профессиональных администраторов и наемных воинов. Но это станет следующим этапом — когда логика нарастающих конфликтов, внешних контактов и стремления царей к полной верховной власти доведет военное искусство и институты к качественно новому уровню. Пока же (во время РД II, XXVII–XXVI вв. до н.э.) Шумер обрел необычную смесь разрастающегося классового общества, начатков «военной бюрократии» и полунезависимых кланов — союзников или противников царя в зависимости от смены ветра на политическом поле.
Заключение: цивилизация Месопотамии как продукт накладывающихся друг на друга сетей власти
Оказывается, месопотамская цивилизация не была цельной, единообразной «машиной прогресса», а соткалась из множества пересекающихся связей. Люди строили каналы, обрабатывали поля вдоль рек, гоняли стада, возводили святилища, воевали, торговали — но все это происходило не в рамках одного монолитного государства, а словно в огромной сети, где разные интересы и местные «центры притяжения» непрерывно наслаивались друг на друга.
Одни жители, жившие в городах по берегам Тигра и Евфрата, обзавелись изобильными полями и небольшими армиями. Другие, обитая в горах или в полупустынных районах, поставляли древесину, металлы, скот, а иногда и наемные отряды для нужд своих «водных» соседей. Эти группы были связаны трудным, но продуктивным обменом: зерно против леса, вино против меди, воины против защиты и “микст” культурных знаний, перемешанных с новыми технологиями.
Города действительно стремились к централизации, обретая царей и создавая дворцы-«храмы», где аккумулировались ресурсы — тут без «клетки» уже не обойтись: уйти от городской администрации непросто, когда твои поля подключены к сложной системе орошения, а стены защищают от чужих набегов. Власть и собственность концентрировались рядом с этими ядрами. Но каждое ядро имело «подвешенное» положение — рядом всегда существовали и другие города-государства, тоже претендовавшие на роль лидера. В результате складывалась единая культурная зона — язык, мифы, ремесла и дипломатический этикет, — которую мы называем цивилизацией Шумера и Аккада. Но «общая шумерская душа» не превращала страны в монолит: эти города могли воевать друг с другом, заключать союзы, приглашать к себе кочевых воинов-«гастарбайтеров». Все пересекалось и совмещалось — обряды, торговля, взаимные страхи и амбиции.
Точно так же частные родовые владения пересекались с «храмовой» собственностью, где уже существовали зачатки бюрократии и учета ресурсов. Военная организация, в свою очередь, возникала то у лугалей, то в союзе царя и аристократов, а то и у самих горожан, которые вдруг решали «гуртом» защищать соседний канал. Никому не удавалось захватить абсолютное господство над всей Месопотамией — пока, по крайней мере. Усиливать власть можно было лишь в рамках определенной зоны влияния, где место жителя города тоже зависело от его земель, клановых связей и договоренностей с соседями.
Так сложилась цивилизация-«пазл», чьи элементы одновременно дополняли и подрывали друг друга. Локальные проекты по ирригации и защите превращались в общественные обязательства, которые давали жизнь городам-государствам, но и держали их в постоянном напряжении — чего стоят одни только беспорядочные изменения русел Евфрата и засоление полей! Людям приходилось адаптироваться к «капризам» природы, уживаться с жрецами, которые знали, когда и как разливается река, и тянуться к воинственным князьям, умеющим оборонять припасы или отбирать их у менее удачливых соседей.
Все это сосуществовало в сложном клубке из горизонтальных сделок (между разными зонами, экосистемами и этносами) и вертикальных структур (где появлялись цари, аристократы, зависимые общинники). Нельзя представить себе шумерский мир как «единое царство», которое использовало воду и людей для создания непоколебимого деспотизма. Напротив, постоянная конкуренция множества «центров» создавала уникальную живую среду. Цивилизация в итоге выросла не благодаря линейной эволюции или жесткой централизованной империи, а за счет перекрестных связей и альянсов. Нечто схожее, по-видимому, повторилось и в других первых очагах мира — но это уже другая история.
Глоссарий главы
Аллювиальное земледелие — способ выращивания культур на пойменных и наносных землях, удобренных речными отложениями.
Аллювий — осадочные отложения (ил, водоросли), приносимые разливами рек и повышающие плодородие почвы.
Великий канал — главная водная артерия Китая, соединяющая Хуанхэ и Янцзы, долгие века служившая транспортной и налоговой линией империи.
Гидравлическая экономика — термин Карла Виттфогеля для описания больших оросительных систем, которые, по его мнению, требовали централизованного и деспотического управления.
Города-государства шумеров — небольшие, но автономные поселения (Ур, Урук, Лагаш и др.), где власть делилась между жрецами, знатью и народными собраниями.
Дворцовая экономика — позднейшее развитие храмового хозяйства, где центральными фигурами становятся правитель-деспот и его администрация.
Демографический фактор — рост населения и занятости земель в пойме, усиливавший конкуренцию и толкавший к военному решению споров.
Диффузия культурная — процесс перенятия идей, технологий, товаров и обычаев между соседними группами, усиливающийся при обмене ресурсами или на фоне военных конфликтов.
Древнеегипетское наводнение — ежегодные подъёмы Нила, заливавшие узкую долину плодородной водой, что становилось основой для высоких урожаев.
Иероглифическая и клинописная письменность — одни из ранних форм письма, возникшие в Египте и Месопотамии соответственно.
Ирригация — искусственное орошение при помощи каналов, плотин и прочих сооружений, необходимое для роста урожайности.
Квазичастная собственность — ранняя форма владения землей, где главным субъектом являются крупные расширенные семьи или роды, нередко в союзе с храмовыми институтами.
Клетка (социальная) — метафора для описания системы, в которой люди «заперты» коллективными вложениями и необходимостью совместной ирригации и обороны.
Конфликт дворца и родовой аристократии — противостояние царей, стремящихся к персонифицированной власти, и кланов, владевших землей и зависимыми общинниками и не желавших терять влияние.
Культура майя — доколумбова цивилизация Мезоамерики, где мощные реки не играли решающей роли; её города-государства строили свою силу и на уникальных сельскохозяйственных техниках, и на религиозном влиянии.
Лугаль (lugаl) — дословно «большой человек», ставший царским титулом.
Месопотамия — область в междуречье Тигра и Евфрата, где появились одни из первых городов-государств, письменность и системы управления.
Минойская цивилизация — ранняя цивилизация на Крите, не опиравшаяся на крупные реки, но развившаяся за счет морской торговли и плодородных равнин.
Период Урука — эпоха в истории Месопотамии (около 4000–3000 гг. до н.э.), ознаменовавшая резкий рост городов и первое появление протописьменности.
Письменность в Уруке — ранняя протоклинопись, предназначенная прежде всего для учета запасов и налоговых обязательств, впоследствии эволюционировала в полноценную клинопись.
Письменность и учет — ключевые инструменты, закреплявшие новые порядки: они обеспечивали фиксацию прав на землю, контроль ресурсов и формирование «перечня» божеств и ритуалов, легитимирующих власть
Полусвободные работники — основная масса зависимых сельхозтрудящихся, отличающаяся от рабов тем, что сохраняла часть личных прав, но зависела от владельцев земли или храма.
Пустынные и горные районы — внешняя «периферия», поставлявшая в долины камень, древесину, металлы, а получавшая взамен зерно, ткани и ремесленные изделия.
Совмещение приватных и государственных функций — характерная черта ранних шумерских городов, когда элиты, владея собственностью, брали на себя и публичные (управленческие) задачи.
Социальная клетка — метафора, описывающая систему, в которой люди оказываются «заперты» из-за общих инвестиций и постоянного совместного труда.
Социальная ловушка (клетка) — метафора для коллективных инвестиций, из-за которых люди не могут просто покинуть общину, ведь вложенный труд безвозвратно теряется.
Теория «инвайронментальных ограничений» (Карнейро) — идея о том, что когда из-за окружения люди не могут свободно перемещаться, война становится единственным способом перераспределения ресурсов, что способствует консолидации власти.
Храмовое государство — условный термин, описывающий то, как религиозный центр (храм) становится ядром административной и хозяйственной системы города.
Храмовое хозяйство — основная форма городской экономики в ранние периоды Месопотамии, когда зерно и другие ресурсы собирались и распределялись через храм.
Цивилизация-пазл — образ для описания множества городов-государств и периферийных общин, связанных сетью обмена, ритуалов и (иногда) военных нападений.
Э-гал— «великий дом», в переводе — дворец или замок царя.
Энси — шумерский термин для правителя или главы храма-государства (города). В более поздние времена на смену пришли титулы «лугаль» и «шаррум» (у аккадцев).