Во второй год войны Россия смогла справиться с наиболее острыми задачами, возникшими после неудач 1915 года. Усилиями Совещания по обороне удалось ликвидировать острую нехватку оружия и боеприпасов. Фронт, находившийся на грани прорыва, стабилизировался после того, как германское командование решило прекратить активные операции на Востоке. К лету 1916 года русская армия пришла в себя настолько, что снова могла планировать наступление. Но этот внешний успех скрывал растущую внутреннюю нестабильность.
Пока на передовой ситуация выравнивалась, в тылу нарастало социальное напряжение. Если год назад недовольство ограничивалось узкими слоями образованных кругов, то теперь оно охватило широкие массы горожан. Основной причиной стали экономические трудности: острый дефицит товаров и продовольствия, сопровождаемый стремительным ростом цен. Население, не привыкшее к подобным потрясениям, с трудом адаптировалось к происходящему и всё чаще возлагало вину за происходящее на правительство. Это недовольство подхватила и усилила либеральная и радикальная интеллигенция, придав ему идеологическую окраску. К осени 1916 года в донесениях полиции звучали прямые параллели с 1905 годом и предупреждения о возможной революции.
В этих условиях Государственная дума усилила давление на императора, добиваясь права участвовать в формировании правительства. Для значительной части депутатов это требование превратилось в навязчивую идею, символ надежды на реформы. Однако Николай II и Александра твёрдо отвергали любые уступки, что лишь усиливало раздражение. Экономическое возмущение стало политическим. Когда возбужденные толпы, воинские гарнизоны и отчаявшиеся политики сошлись в одной точке, возник взрывоопасный контакт. Он привёл к стремительному обрушению режима, не выдержавшего этой искры.
***
На рубеже XX века Россия оставалась аграрной и бедной страной в сравнении с великими индустриальными державами, но ее денежная система пользовалась репутацией одной из самых устойчивых в мире. Рубль почти полностью обеспечивался золотом: к 1905 году — на 85 %, к 1914 — на 98 %. Россия накопила крупнейший золотой запас в Европе, и эмиссия бумажных денег строго соотносилась с реальным резервом. Однако война разрушила эту устойчивость — финансовая система оказалась не готова к вызовам полномасштабного конфликта.
Военные расходы стремительно нарастали, а государство не могло покрыть их ни за счет налогов, ни с помощью внутренних займов. Средний доход на душу населения в России в преддверии войны составлял лишь шестую часть английского, но расходы на армию были почти равны. Теоретически правительство могло бы увеличить налогообложение или усилить распространение облигаций, но в реальности пошло по пути кратчайшего сопротивления — заимствований и печатного станка.
Ситуация усугублялась тем, что на самом старте войны был введен «сухой закон» — первая в мире попытка государственно искоренить пьянство. Закрытие питейных заведений никак не снизило потребление алкоголя, но обрушило один из главных источников доходов бюджета: четверть поступлений казны ранее приходилась на винокурение. Одновременно падали доходы от торговли и таможни. В результате регулярные (или «обыкновенные») доходы государства хоть и превышали текущие гражданские расходы, но были каплей в море на фоне военных трат. Только в 1915–1916 годах они составили 7,3 млрд рублей, тогда как общий дефицит за годы войны достиг 30 млрд. Половину его покрыли внутренние и внешние займы, а остальное — печатанием денег.
27 июля 1914 года рубль был отвязан от золота, и принцип золотого обеспечения отменен. С этого момента казначейство получило право неограниченной эмиссии. В начале войны было выпущено 1,5 млрд бумажных рублей — вдвое больше предыдущего объема денежной массы. За следующие два с половиной года этот объем увеличился почти в шесть раз. Для сравнения: во Франции за четыре года войны денежная масса выросла вдвое, в Германии — втрое, а в Великобритании осталась на довоенном уровне. Россия стала лидером по объему напечатанных денег и, как следствие, — по уровню инфляции.
Курс рубля падал не только внутри страны, но и за ее пределами: к началу 1916 года в Стокгольме он потерял почти половину своей стоимости. Золотое обеспечение снижалось стремительно: с 98 % в июле 1914 года до 16 % в январе 1917. Облигации военных займов, несмотря на агитацию, не пользовались спросом — в октябре 1916 года из запланированных 3 млрд рублей удалось собрать лишь 150 млн. Государственные расходы покрывались всё в большей степени деньгами, которые ничем не были обеспечены.
Поначалу эмиссия почти не ощущалась: прекращение экспорта оставляло внутри страны избыточное количество товаров. Но уже в 1915 году инфляция стала заметной, а к 1916 — приняла кризисный характер. Владельцы продовольствия и товаров начали придерживать их в ожидании роста цен, ускоряя дефицит. Согласно статистике, с середины 1914 до конца 1916 года денежная масса выросла на 336 %, цены — на 398 %. Превышение темпа роста цен над денежной массой указывало, что рынок отреагировал даже сильнее, чем государство.
Инфляция, однако, не всех ударила одинаково. Вопреки привычным ожиданиям, деревня процветала. Крестьяне оказались в необычном положении — у них оказался самый ценный ресурс: еда. На фоне дефицита продовольствия в городах цены на сельхозпродукцию росли, а крестьяне получали деньги и от государства (пособия, пенсии, компенсации за реквизиции), и от торговли. Мужики теперь не просто зарабатывали, они сберегали — кто в сберкассах, кто в кубышках, кто в приобретении земли и скота. Их благосостояние стало заметным даже внешне: крестьянские семьи покупали ранее немыслимые предметы вроде шоколада, граммофонов, чая и «какавы».
Полиция, следившая за общественными настроениями, отмечала поразительное спокойствие и удовлетворенность деревни. Там почти не было антивластных настроений, а единичные случаи насилия касались преимущественно конфликтов между крестьянами — чаще всего зависти к тем, кто вышел из общины по Столыпинской реформе.
Но в городах ситуация была совсем иной. Население выросло на шесть миллионов человек, за счет наплыва рабочих, мобилизованных, беженцев и тех же крестьян, временно поселившихся в городах. Эти «городские мужики» сохраняли связь с деревней и, в случае обострения ситуации, готовы были вернуться назад. Инфляция здесь ощущалась острее: зарплаты не поспевали за ценами. Если жалованье удваивалось, то цены утраивались или учетверялись. Согласно данным полиции, с 1914 по 1916 год зарплаты выросли на 100 %, а цены на основные товары — на 300 %. Даже при наличии товаров покупательная способность населения снижалась, а реальные запасы сокращались из-за сбоев в транспортной системе.
Логистика оказалась слабым звеном: российские житницы находились на юге и востоке, а главные промышленные и политические центры — на севере и северо-западе. До войны Петербург получал уголь из Англии, а с закрытием морских путей оказался отрезан от ресурсов. Ввоз продовольствия тормозился и из-за нехватки рабочих рук, и из-за отказа крестьян продавать зерно по заниженным ценам. Даже когда южные губернии тонули в зерне, в северных городах наблюдались голодные очереди. В Петрограде в феврале 1916 года беднота по несколько часов стояла в мороз перед хлебными лавками.
Министр внутренних дел Хвостов уже в 1915 году предупреждал о грядущем топливном и продовольственном кризисе. Он был прав: на Петроград ежедневно требовалось 450 вагонов, поступало — менее 120. Подвижной состав быстро выходил из строя, а американская техника, закупленная в срочном порядке, лежала мертвым грузом в Архангельске и Владивостоке — без возможности доставки в центр страны.
Горожане роптали, но пока не бунтовали. Власть держала под контролем улицы угрозой мобилизации — отправка на фронт действовала отрезвляюще. Но напряжение нарастало. В этом перекосе — процветающая деревня и лихорадящий город — таилась взрывная сила, которая вскоре приведет к политическому обрушению.
***
В 1916 году русская армия неожиданно для союзников — и даже для самой России — пережила подъем, который казался невозможным после катастроф предыдущих лет. Эта трансформация стала результатом скоординированных усилий военного министра Алексея Поливанова, его окружения и Думы, наладивших взаимодействие с промышленными и финансовыми кругами. В военные штабы пришли способные офицеры, научившиеся воевать по опыту 1914–1915 годов. Середина 1915 года ознаменовалась переломом в снабжении: союзники начали масштабные поставки оружия, а Россия впервые организовала системные зарубежные закупки артиллерии и боеприпасов. Только за одну зиму 1915–1916 годов с Запада поступило более миллиона винтовок — объем, сопоставимый с годовым производством всех российских заводов. Столь же впечатляющими были и поставки снарядов: к отечественному выпуску в 28,5 млн штук добавилось ещё 9 млн, полученных извне. Почти половина пулемётов, использованных армией в эти годы, была иностранного производства.
На этом фоне союзники договорились о координации боевых действий: летом 1916 года, перед началом наступления на Сомме, Россия должна была провести отвлекающее наступление в Галиции. Эта задача была поручена генералу Алексею Брусилову — человеку нового типа: рациональному, технически грамотному и склонному к инновациям. Подготовка к наступлению разительно отличалась от предыдущих кампаний: передовые позиции русских пододвинули вплотную к вражеским окопам, резервы укрыли в масштабных земляных котлованах, солдат тренировали в точных копиях австрийских траншей. Активно использовалась аэрофотосъемка, и по позициям противника была собрана детальная информация. Такого уровня организации Восточный фронт еще не знал.
На просьбу Италии о помощи в ответ на давление австрийцев под Трентино Россия согласилась начать операцию раньше — 22 мая (4 июня). Сначала артиллерия в течение суток вела плотный обстрел, затем пехота перешла в наступление. Бои охватили весь фронт от Пинска до румынской границы. Австрийская армия, не ожидавшая атаки и ослабившая этот участок, была застигнута врасплох. Потери оказались колоссальными: около 300 тысяч человек попали в плен, а еще до 600 тысяч были убиты и ранены. Австро-Венгрия оказалась на краю военного краха, который был предотвращён лишь благодаря экстренной переброске германских дивизий с Западного фронта.
Наступление продолжалось десять недель. В стратегическом плане оно не изменило карту, но морально переломило австрийскую армию, навсегда лишив её самостоятельности — отныне она могла действовать только при поддержке Германии. На фоне этого успеха рождался новый тип русской армии: с профессиональными, научно мыслящими офицерами, пришедшими на смену выслуженцам и фаворитам. Именно в этом духе Брусиловского наступления и заключалась его подлинная победа.
***
Когда Николай II в 1915 году отбыл в Ставку и возглавил армию, он, по сути, утратил связь с реальностью столичной политической жизни. Вдали от Петербурга, отрезанный от прямого контакта с министрами, думой и настроениями масс, он полагался в основном на донесения своей супруги Александры. Та, не обладая ни политическим чутьем, ни системным мышлением, уверяла его, что «все идет хорошо». На деле же Николай с трудом представлял себе масштаб общественного недовольства и не осознавал глубину нарастающего кризиса, хотя внутренне ощущал тревогу: по свидетельству французского посла, его мучила бессонница и смены настроения, а супруга слала ему снадобья, приготовленные П.А. Бадмаевым — «тибетским лекарем» из окружения Распутина, — вероятно, с добавлением гашиша.
Отсутствие царя в столице наделяло Александру практически неограниченным влиянием. Она воспринимала это как свою миссию и убеждённо писала Николаю, что именно через его твердость Бог спасет Россию. В этих письмах звучал религиозно-патетический тон, смешанный с манией мессианства и личной обидчивостью. Александра считала себя воплощением истинной власти, носившей «невидимые брюки», и не без гордости отмечала, что к ней, как к Екатерине II, приходят министры. Эту мысль ей внушил Распутин, и в тандеме с ним она стала центром неформального управления страной.
Вместо стратегического анализа Александра ориентировалась на личную преданность: важнее всего было, чтобы человек был верен царской семье, даже если он совершенно не подходил для управления страной. В результате император под её влиянием проводил непрерывные кадровые перестановки, удаляя профессионалов и выдвигая бездарных, но лояльных. Эта «министерская чехарда» ослабила и без того шаткую систему власти: чиновники не успевали вникнуть в дела, бюрократия теряла управляемость.
Отставка трех министров в 1915 году, выступивших против желания Николая возглавить армию, задала тон: любой, кто проявлял самостоятельность или сотрудничал с Думой и промышленниками, подвергался устранению. Так, в начале 1916 года ушел в отставку премьер Горемыкин — немощный старик, неспособный справляться с парламентским давлением. Его сменил Штюрмер — угодливый и коррумпированный чиновник с немецкой фамилией, что в условиях войны и антинемецких настроений стало политической слепотой. Его главное достоинство — лояльность и близость к Распутину. Он одновременно занимал посты премьер-министра, министра внутренних дел и позже — иностранных дел, что подчеркивало кадровую пустоту на вершине власти.
С отставкой Поливанова в марте 1916 года правительство потеряло одного из немногих успешных и авторитетных руководителей. Хотя именно он восстановил боеспособность армии, царю были не по вкусу его контакты с предпринимателями и рабочими через Военно-промышленные комитеты. Его обвинили в «недостаточно властном» контроле и заменили на безликого, но преданного генерала Шуваева — специалиста по сапогам без боевого опыта. Сам Шуваев сознавал своё несоответствие должности и, по воспоминаниям, с негодованием отреагировал на слухи о «заговоре наверху», заявив: «Я, быть может, дурак, но не изменник». Фраза, подхваченная Милюковым, стала символом абсурдности власти.
Затем последовала отставка Сазонова, министра иностранных дел, уважаемого союзниками. Формально — за позицию по польской автономии, но на деле — за связи с умеренными кругами. Его портфель тоже взял Штюрмер, у которого теперь сосредоточилась почти абсолютная власть — при полном отсутствии стратегического видения. Совет министров окончательно утратил цельность и стал номинальной структурой, собирающейся всё реже.
Паралич власти ощущался не только наверху. Стала нормой постоянная смена губернаторов: за девять месяцев 1916 года было произведено 43 назначения. Это означало почти полную ротацию провинциального административного аппарата, что привело к потере управляемости на местах.
Министр юстиции Щегловитов ещё в 1915 году описал правительство как «паралитиков», слабо противостоящих «эпилептикам революции». Образ оказался точным. Страна входила в состояние социального кипения, подогреваемого двумя силами: отчаянием перед лицом экономических проблем и глухим раздражением по отношению к деревне. Горожане, сталкивавшиеся с пустыми прилавками и чудовищной дороговизной, начинали враждебно воспринимать крестьян, считая их жадными и спекулянтами. Уже летом 1916 года Альфред Нокс предупреждал, что городская беднота может зимой взорваться.
Полиция получала поток тревожных донесений: стачки, слухи, экономическое озлобление. Многие забастовки были фактически вынужденными — рабочие использовали их как способ получить свободное время для стояния в очередях. Хотя политического содержания в этих выступлениях почти не было, полиция предупреждала: стоит только этому движению принять конкретную форму — и оно немедленно станет политическим. В октябре 1916 года МВД получило отчет, прямо указывающий: «внутренний уклад русской государственной жизни... под сильнейшей угрозой». Причиной назывались исключительно экономические факторы — голод, неравномерное распределение, инфляция, дороговизна.
Еще острее проблему формулировал шеф петроградской жандармерии: грядущие катастрофы требуют срочных и решительных мер, а половинчатые решения только усугубляют обстановку. Особенно тревожило то, что растущее недовольство стало направляться не только против министров, но и против самого императора. Это было новым и опасным признаком: в сознании народа рушился последний столп легитимности — престол.
Полиция фиксировала, что в октябре 1916 года общественное настроение в столице приближается к уровню 1905 года. И это — без внешнего подстрекательства: данные тех лет ясно показывают, что революционный кризис назревал сам собой, как результат внутреннего распада, а не заговоров или иностранных интриг.
На этом фоне армия, внешне сохранявшая боеспособность, всё больше начинала колебаться. Наблюдатели вроде Нокса и Пареса ещё в начале 1917 года считали её морально устойчивой. Но под поверхностью зреют разрушительные процессы. Дезертирство приобретает массовый характер: по данным главного артиллериста великого князя Сергея Михайловича, уже к январю 1917 года около миллиона солдат самовольно покинули армию. Подорвана офицерская вертикаль: младшие командиры, чаще всего погибавшие первыми, заменялись новобранцами с минимальной подготовкой и низким авторитетом. Ветераны смотрели на них свысока, и бывали случаи, когда офицеры боялись идти в атаку — опасаясь выстрела в спину.
Призыв 1916 года охватывал старейшие возрастные группы — тех, кто давно считал себя свободным от воинской повинности. Эти люди шли в армию без энтузиазма и дисциплины. А слухи, распространявшиеся по фронту и в тылу, действовали на солдат сильнее, чем вражеская пропаганда. В письмах встречались нелепейшие, но живучие истории: будто царская семья предает страну, будто немецкие миллиарды купили министров, будто семьи фронтовиков изгоняют из домов. Это подрывало доверие, особенно среди резервистов и новобранцев, расположенных в тылу.
Наиболее опасной массой оказались именно эти два-три миллиона военнослужащих в городах — особенно в Петрограде, где их насчитывалось около 340 тысяч. Это была масса уставших, раздраженных и вооруженных людей, живущих в тесноте, среди нищеты и голодного населения. Именно она, оказавшись на пересечении всех линий трещин — экономической, политической, социальной, — и станет детонатором взрыва, который в феврале 1917 года сотрет с карты старый порядок.
***
Правительство осознавало, насколько опасны инфляция и нехватка продовольствия, но не обладало ни пониманием масштабов кризиса, ни механизмами его преодоления. Обсуждений было много, бумаги — горы, но решений — никаких. Крестьяне, накопив зерновые излишки, не спешили продавать их, опасаясь, что цены еще вырастут. В условиях отсутствия промышленных товаров деньги обесценивались в глазах деревни: зачем продавать хлеб, если на вырученные деньги нечего купить? Цены на зерно росли, и слухи о пудовой цене в 25 рублей лишь усиливали стремление к накоплению.
Землевладельцы, утратив наемную рабочую силу, перестали быть надежными поставщиками продовольствия в города. На фоне общей дезорганизации снабжения встал вопрос о принудительных мерах — введении твердых цен, реквизиции, даже национализации сельского хозяйства и транспорта. Управляющий министерством внутренних дел Александр Протопопов попытался заявить, что продовольственная проблема — это вопрос национальной безопасности, и потому должна находиться под контролем полиции. Заявление было формально обосновано, но на практике никаких действенных шагов не последовало. Протопопов, сторонник невмешательства и рыночной саморегуляции, лишь притормозил закупки хлеба у крестьян, когда убедил министра земледелия Бобринского ослабить давление на местные администрации.
Вместо того чтобы действовать, власти блокировали любые предложения со стороны городского самоуправления. Городские думы не раз заявляли готовность взять на себя снабжение населения, но правительство, неспособное само справиться с задачей, упорно не желало передавать её в руки выборных органов. Результатом стала нарастающая катастрофа.
К концу 1916 года крупнейшие города — Петроград и Москва — получали лишь треть от необходимого объема продовольствия. Запасы таяли: на складах оставалось еды лишь на несколько дней. Топливо, жизненно необходимое для выпечки хлеба, тоже было в дефиците. Даже если мука оказывалась в наличии, печи часто были холодны. Попытки городской думы взять на себя организацию распределения продуктов снова были отвергнуты.
В отчаянии Штюрмер разрабатывал планы частичной эвакуации столицы — предполагалось вывезти десятки тысяч солдат и беженцев. Но и это решение осталось на бумаге. Как и другие начинания последних месяцев царского режима, оно утонуло в нерешительности и бюрократической импотенции.
Петроград, наиболее удалённый от производящих регионов, входил в зиму 1916–1917 годов в предельно тяжелом состоянии. Фабрики останавливались: не хватало ни топлива, ни рабочих, которых всё чаще отпускали в деревню добывать пропитание. Город дрожал на краю голода, и в этом дрожании уже слышался будущий гул революции.
***
К концу 1916 года оппозиция царскому режиму объединила почти весь спектр российского политического класса — от либералов до монархистов, от генералов до высших сановников, включая даже членов императорской фамилии. Казавшееся ранее немыслимым единение возникло на фоне растущей тревоги: страна катится к революции, и в глазах даже самых лояльных кругов главной угрозой становилась сама царская чета. В этом единении была и трагическая ирония: чтобы спасти монархию, элита решила действовать революционными методами.
Для разных групп мотивация была различна. Консерваторы, особенно военные и придворные, опасались, что Николай II доведет Россию до катастрофы, военного поражения или унизительного сепаратного мира. Либералы же страшились революции снизу и стремились перехватить инициативу, не допустив социалистического взрыва. Прогрессивный блок вновь оживился, и его влияние стало повсеместным. Даже среди высших чиновников уже не было доверия к правительству. Как писал Струве, прежний лозунг борьбы с бюрократией утратил смысл, поскольку лучшие представители бюрократии теперь были «на стороне народа».
Положение осложняли слухи о тайных переговорах с Германией. Хотя ни один документ не подтверждает, что Николай II стремился к сепаратному миру, переговорные зондажи действительно предпринимались — в том числе через брата императрицы, герцога Гессенского. Эти контакты не имели продолжения, но нанесённый ими урон был огромен. Сам факт обсуждения подобной возможности на фоне антинемецких настроений оттолкнул от монархии даже самых закоренелых националистов. Но еще разрушительнее действовали слухи о влиянии Распутина и предполагаемой измене императрицы. Александра Фёдоровна, искренне преданная России, оказалась в глазах общества символом враждебного инородного вмешательства. Её дружба с Распутиным, человеком из полусвета, создала атмосферу постоянного подозрения. Даже если они и не были изменниками, их поведение воспринималось как удар по престижу государства.
Либеральные круги оказались перед мучительным выбором. Они не хотели разрушения существующего порядка, но понимали: без решительных действий народ отвернётся от Думы. Чтобы сохранить влияние и предотвратить анархию, они должны были действовать смело — но так, чтобы не развалить всю систему. В этом противоречии рождалась стратегия деликатного давления на правительство.
На этом фоне назначение А.Д. Протопопова на пост министра внутренних дел в сентябре 1916 года казалось поворотной точкой. Он был депутатом Думы, октябристом, членом Прогрессивного блока и воспринимался как компромиссная фигура. В кулуарах царского двора назначение представляли как жест уступки. Многие — и среди либералов, и в прессе — увидели в этом первый шаг к созданию ответственного правительства, «почти как в 1905 году». Курс акций пошел вверх. В кадетских кругах полагали, что если уж появился министр-октябрист, то министр-кадет — вопрос времени.
Но эйфория быстро сменилась разочарованием. Назначение оказалось не капитуляцией, а расчетом: Протопопов, пусть и бывший думец, был предан монархии, рекомендован Распутиным, польщён вниманием двора и ни в коей мере не стремился к реформам. Императрица прямо писала мужу, что его фигура «заткнёт рты» оппозиции. Он должен был быть не мостом, а щитом — думский человек, призванный укротить Думу.
И поначалу он блестяще справлялся с этой задачей — по крайней мере, в глазах монаршей четы. Красивый, обходительный, пленивший английского короля и французских дипломатов в поездке, Протопопов стал любимцем двора. Николай доверил ему полную свободу действий. В атмосфере отчаяния и безысходности его оптимизм воспринимался как спасительная энергия. Его назначение воспринимали как дар свыше — и внутри правящей верхушки, и в нём самом.
Но под внешним блеском скрывалась полная административная беспомощность. Он не имел опыта управления, а его частное суконное дело балансировало на грани банкротства. Он пренебрегал донесениями полиции, почти не бывал на службе и мечтал не о реформах, а о признании, положении и салонных связях. Когда позже его уговаривали уйти в отставку, он возмущённо ответил: «Всю жизнь мечтал стать товарищем губернатора — и вот я министр!»
Он начинал с грандиозных, но оторванных от реальности проектов — вроде отмены черты оседлости для евреев или создания ответственного министерства перед Сенатом. Всё это так и осталось на бумаге. Встречи с оппозицией не дали результата. Очень скоро либеральные круги отвернулись от него. Его заискивание перед царём и царицей, глупые выходки — вроде появления в Думе в форме жандарма или перевода генерала Сухомлинова под домашний арест по требованию Распутина — сделали его объектом всеобщей ненависти. Он превратился из компромиссной фигуры в посмешище.
Вместо стабилизирующего влияния Протопопов стал катализатором разрушения. Его тщеславие, слабость и политическая недальновидность углубили раскол между правительством и обществом. Те, кто ещё недавно верил, что возможен эволюционный путь реформ сверху, теперь видели в нем лишь фальшивую фигуру, выбранную двором в надежде обмануть общество. И эта последняя надежда — не оправдалась.
***
К концу 1916 года российская оппозиция, в первую очередь либеральная, оказалась в положении, когда дальнейшее бездействие стало равносильно капитуляции перед хаосом. Власть теряла контроль, полиция подтверждала реальность угрозы массовых выступлений, экономический кризис обострялся, и революция становилась делом времени. Перед оппозиционными лидерами стоял выбор: либо попытаться перехватить инициативу и устроить контролируемый переворот сверху, либо ждать неконтролируемого взрыва снизу. Неожиданно именно либералы — прежде столь законопослушные — начали вести себя с нервозной поспешностью и даже безрассудством, как люди, втянутые в гонку со временем.
С сентября начались тайные совещания внутри Прогрессивного блока и его партий, на которых обсуждалась предстоящая сессия Думы. На сей раз настрой был бескомпромиссным: правительство должно уступить. Конституционно-демократическая партия (кадеты), вдохновитель этого движения, на своих заседаниях обвиняла себя в утрате связи с народом. Левые кадеты требовали немедленного открытого конфликта с властью, даже если это грозило роспуском Думы. Они рассматривали свою миссию как последнюю попытку повлиять на ход событий. Иначе — революция, возможно, уже неуправляемая.
На октябрьской конференции кадетов разгорелся острый спор. Делегаты из провинции призывали отказаться от парламентских форм и обратиться напрямую к массам, как это делали либералы в 1904–1905 годах. Милюков, стремившийся сохранить легитимность партии, подвергался критике за нерешительность. Но давление усиливалось, и партия приняла курс на прямое противостояние с режимом. В докладе начальника охранки Мартынова отмечалось: кадеты готовятся к революции не потому, что этого хотят, а потому что боятся её. Опасность слева и осознание неадекватности правительства толкали их на крайние меры.
Одним из таких шагов стало намерение публично обвинить премьер-министра Штюрмера в государственной измене. Оснований для этого не было, и оппозиция это понимала. Но слухи о сепаратных переговорах с Германией и немецкое происхождение фамилии главы правительства сделали такую тактику в глазах масс убедительной. Стратегия строилась не на фактах, а на психологическом расчёте: сыграть на настроениях и вызвать эффект, необходимый для давления.
Прогрессивный блок согласовал общую платформу — требование отставки Штюрмера, отмены произвольно введённых законов и акцент на слухах о сепаратном мире. Этот шаг стал точкой невозврата: блок принял курс на открытое столкновение с самодержавием.
Штюрмер, осведомлённый о планах через полицию, пришёл в ярость. Он предложил Николаю II репрессии — лишить депутатов зарплат, призывать молодых в армию, распустить Думу. Однако Николай, истощённый бессонницей и внутренне раздавленный, уклонился от жёстких мер. Он согласился на роспуск только в крайнем случае. Царь всё более утопал в апатии, отказываясь даже читать прессу, довольствуясь скучным, официальным «Русским инвалидом».
Не добившись полномочий, Штюрмер попытался запугать оппозицию, намекнув, что обвинения в измене повлекут закрытие Думы. Это предостережение раскололо Прогрессивный блок. Консерваторы, особенно националисты, возражали: обвинение в измене может разрушить всё. Кадеты, с другой стороны, были связаны решением своей конференции и грозили принять ещё более радикальную резолюцию, если партнёры не поддержат их. В результате был достигнут компромисс: слово «предательство» из обращения исключили. Прогрессивная партия, недовольная уступкой, покинула блок. Левые кадеты тоже колебались, но Милюков убедил их остаться, пообещав выступление в Думе с жёстким обвинительным заявлением.
Таким образом, в поисках способа предотвратить революцию снизу оппозиция сама становилась революционной силой — в отчаянной надежде, что, добившись уступок сверху, ей удастся сохранить государственный строй.
***
1 ноября 1916 года Дума открылась на фоне общей тревоги, а её заседания стали кульминацией политического кризиса, захлестнувшего империю. Министры во главе со Штюрмером и Протопоповым покинули зал сразу после вступительного слова Родзянко, чем только усилили ощущение пропасти между властью и обществом. В этих условиях представители Прогрессивного блока заняли наступательную позицию. Шидловский, выступая от имени блока, осудил правительство за игнорирование насущных проблем, особенно снабжения, и за злоупотребление статьей 87, позволявшей обходить парламент. Блок, по его словам, намерен добиваться ответственного министерства всеми законными средствами.
Керенский, в типично страстной манере, обрушился на власть, обвиняя её в установлении «белого террора» и доведении страны до состояния унижения. Главный враг России, по его словам, не на фронте, а «здесь, среди нас». Он говорил о предательстве, о Распутине, о министрах как о наемных убийцах, вызывая бурные аплодисменты левых, но раздражая большинство, привыкшее к его эмоциональным, но изнуряющим выступлениям.
Совсем иначе выглядело выступление Милюкова. Облечённая в выдержанный, но разрушительный риторический стиль, его речь стала политическим землетрясением. Начав с упрёков в адрес правительства за разрушение доверия и упущенные возможности национального единства, он перешёл к главному: риторическому обвинению в измене. Он подчеркивал: всё, что делает правительство, будто бы отвечает германским интересам — если не из злого умысла, то по крайней глупости. «Что это — глупость или измена?» — спрашивал он, снова и снова, превращая этот вопрос в рефрен, которому зал отзывался выкриками: «Измена!» или «Одно и то же!»
Свои доводы он подкрепил разоблачениями: история Манасевича-Мануйлова, слухи о Протопопове, встречи с германскими посредниками, благожелательные отзывы немецкой прессы о Штюрмере. Всё это создаёт туманную, но убедительную картину двойной игры власти. Милюков, хорошо зная, что не располагает доказательствами, всё же пошёл на сознательную подмену: если страна уверена в измене — то значит, это политический факт, независимо от юридической истины.
Речь Милюкова, запрещённая для печати, распространилась в виде самодельных копий по всей стране. В армии и в тылу она воспринималась как сенсационное разоблачение. Народная молва упростила суть выступления: Дума доказала, что царица и правительство — изменники. Так была запущена одна из самых разрушительных легенд позднеромановской эпохи, сыгравшая колоссальную роль в подрыве доверия к монархии.
На фоне этой бури царь оказался всё более изолирован. Даже среди его ближайших родственников зрело открытое недовольство. Великие князья один за другим просили его избавить страну от влияния императрицы и Распутина. Объединённое дворянство — вернейшая опора трона — приняло резолюцию в поддержку Прогрессивного блока. В глазах даже самых убеждённых монархистов монархия теряла легитимность.
Царь, подавленный, потерявший волю, не нашёл в себе решимости защитить Штюрмера. Несмотря на мольбы и давление жены, он отстранил премьер-министра, назначив на его место А.Ф. Трепова — более приемлемого для Думы. Трепов, энергичный, решительный и готовый к уступкам, провёл кулуарные переговоры с депутатами, пообещав реформы, включая отставку Протопопова. Дума восприняла это как начало победы.
Но расчёт оказался ошибочным. Когда Трепов выступил перед депутатами, его встретили выкриками и насмешками. Левые не желали компромиссов, требуя всё: отставки Протопопова, ликвидации «распутинщины», суда над правительством. Даже крайний монархист Пуришкевич требовал покончить с немецким влиянием в окружении императора.
Императрица, напуганная возможной потерей власти, стала интриговать против Трепова, убеждая Николая, что тот лжёт и недостоин доверия. Царь снова уступил: несмотря на согласие с Треповым, он отказывается отправить Протопопова в отставку. Решение это было принято после визита Александры Фёдоровны в Ставку. Она действовала быстро и решительно, добившись полной капитуляции мужа. Когда Трепов прибыл за одобрением преемника Протопопова, царь хладнокровно заявил, что Протопопов остаётся.
Таким образом, последняя надежда на постепенное восстановление равновесия рухнула. Дума, получив отставку Штюрмера, ожидала продолжения уступок. Вместо этого власть замерла. Оппозиция, почувствовав вкус крови, отступать уже не желала. Компромиссы были невозможны: трон не желал делиться полномочиями, а Дума не верила больше в частичные меры. Политическая сцена России вступила в стадию необратимого конфликта, где каждый шаг усиливал разрыв между народом и монархией. Революция, о которой ещё недавно говорили как о возможности, стала вопросом времени.
***
К концу 1916 года политическая оппозиция в России охватила весь спектр общественных сил: от крайне левых до монархически настроенных правых. Однако между ними не было согласия ни в целях, ни в методах. Левые стремились к коренному переустройству всего общественного уклада, либералы хотели ввести парламентскую систему, а правые, напротив, видели корень зла в окружении императора, прежде всего — в императрице и её приближённом — Григории Распутине. Избавление от этих фигур казалось им последней возможностью спасти самодержавие.
Распутин к этому времени стал символом гибельного влияния, разрушающего государство изнутри. Будучи крестьянином из Сибири, он за несколько лет превратился в полулегендарного персонажа, наделённого почти мистической властью над царской четой. Его влияние было особенно сильно благодаря убеждённости императрицы в его даре облегчать страдания её сына — наследника, больного гемофилией. Это превращало всякое покушение на «старца» в посягательство на личную сферу царской семьи, в «дело семейное», которое Николай II, по собственному признанию, не позволял обсуждать даже своим министрам.
Поведение Распутина не оставляло сомнений в том, что он ощущал себя недосягаемым. Он раздавал советы по министерским назначениям, вмешивался в государственные дела, собирал взятки, устраивал пьяные оргии и оскорблял своими выходками не только светское общество, но и сторонников монархии. За несколько лет он стал связующим звеном между царской семьёй и всем скопищем угодников, интриганов и коррупционеров, получавших свои должности благодаря личной преданности, а не компетенции. Министры, как Штюрмер или Протопопов, обязаны были своим возвышением именно Распутину. Когда в 1916 году премьер Трепов попытался отстранить Протопопова, рассчитывая на поддержку Думы, именно «старец» сорвал эти планы, рассказав об интриге Александре Фёдоровне. В результате Протопопов остался, а Трепов утратил доверие и при дворе, и в обществе.
На этом фоне идея физического устранения Распутина стала восприниматься многими как акт государственного спасения. Заговор против него назревал с осени 1916 года и к декабрю превратился в конкретный план. Его организаторы представляли высшее общество империи: князь Феликс Юсупов, богатейший наследник России; великий князь Дмитрий Павлович, родственник царя; монархист Пуришкевич, известный своей речью в Думе против «распутинщины»; а также поручик и военный врач из санитарного поезда. Вдохновлённый убеждением, что императрица сойдёт с ума без своего «друга», а император, освобождённый от её влияния, станет благоразумным монархом, Юсупов подготовил убийство тщательно и с расчётом на то, чтобы исчезновение Распутина выглядело загадкой, а не политическим актом.
В ночь с 16 на 17 декабря 1916 года он заманил Распутина в свой дворец на Мойке под предлогом знакомства с женой. Заговорщики угощали его мадерой и пирожными, щедро сдобренными цианистым калием, но яд, к их изумлению, не подействовал. Тогда Юсупов, охваченный суеверным ужасом, застрелил Распутина. Тот, однако, спустя время пришёл в себя, поднялся и попытался бежать. Пуришкевичу пришлось добивать его выстрелами и ударами приклада.
Чтобы скрыть следы преступления, тело было сброшено под лёд Малой Невки. Но вскоре полиция обнаружила улики, в том числе калошу, и нашла труп. Смерть Распутина вызвала в Петрограде почти карнавальное ликование. Его ненавидели и бедные, и богатые, считая причиной всех бедствий. Изуродованное тело похоронили по настоянию императрицы в Царском Селе, но после революции его выкопали, сожгли и развеяли прах.
Власть потеряла последнюю иллюзию контроля над ситуацией. Царь, проигнорировав все предостережения и упрямо хранивший привязанность к «старцу», оказался отрезан от реальности. Заговор, зародившийся внутри самого высшего слоя аристократии и завершившийся ритуальным убийством, стал символом полной утраты легитимности. Общество, включая даже преданных монархии консерваторов, решительно отвернулось от трона. А политика, в которой бразды правления отдали на откуп самозваному целителю, не могла закончиться ничем иным, кроме крушения самодержавия.
***
Сообщение о смерти Распутина Николай II воспринял с неожиданным спокойствием. Генерал Воейков, которому выпала эта обязанность, отметил в своих воспоминаниях, что в поведении государя не было ни тени скорби — скорее чувствовалось облегчение. Подтверждают это и другие свидетельства: по возвращении в Царское Село царь выглядел почти радостным, а в дневниковых записях за дни после убийства не нашлось даже упоминания о гибели столь близкого к семье человека. Тем не менее политическое значение убийства Распутина оказалось прямо противоположным тому, чего добивались заговорщики.
Вместо того чтобы посеять недоверие Николая к жене и сблизить его с Думой, преступление укрепило узы внутри царской семьи. Супруги ещё более замкнулись в себе, убедившись, что компромиссы невозможны, а заговоры исходят из самой среды, которую они должны были бы считать союзной — из семьи и высшего общества. Николай был потрясён тем, что в заговоре участвовал его любимый племянник, великий князь Дмитрий. Он отправил его в Персию, но реакция знати на это — прошения, ходатайства, демонстративные симпатии к убийцам — только усилили в царе чувство изоляции. Даже Объединённое дворянство теперь стояло по другую сторону баррикад.
Политическая жизнь тем временем почти замерла. В конце декабря был снят Трепов, и его место занял князь Голицын — человек престарелый, болезненный, без опыта управления. Но и без того Совет министров давно утратил реальную власть, и премьер-министр превращался в церемониальную фигуру. Царь же, вернувшись из Ставки, погрузился в уединение. Александровский дворец в Царском Селе стал для него и семьи крепостью, почти монастырём. Они отгородились даже от родни. В Рождество 1916 года привычного обмена подарками не было. Из сановников регулярно наведывался только Протопопов, неизменно докладывавший, что в стране всё спокойно и народ предан престолу. Чтобы подтвердить это, он организовал поток писем от якобы простых людей с выражениями любви и поддержки. Александра Фёдоровна с гордостью показывала эти послания редким гостям, а между тем, на улицах Петрограда всё чаще появлялись нищие, безработные, голодные рабочие.
Остановившаяся железная дорога, нехватка топлива и продуктов, отсутствие информации о нарастающих заговорах, готовых арестовать царя или вынудить его к отречению, — обо всём этом монарху не сообщали. Он продолжал жить в мире, где дни проходили в прогулках, чтении вслух, домино и тихом семейном общении. Александра подолгу оставалась в постели, Вырубова, поселившаяся во дворце, поддерживала её морально и снабжала Протопопова нужными сведениями о настроении хозяйки. Николай становился всё более замкнутым, угрюмым. Его безразличие к происходящему достигло той точки, где даже иностранным послам он начал отвечать с раздражением и почти презрением. Когда британский посол Джордж Бьюкенен посоветовал назначить премьером политика, пользующегося доверием народа, царь парировал: разве не народ должен заслужить доверие своего государя?
Мир Царского Села погрузился в атмосферу тревожного безмолвия. Внешне — спокойствие и порядок, но под этим фасадом зреет ощущение обречённости. Один из очевидцев вспоминал: там было как в доме, где уже оплакали близкого. Даже редкие прорвавшиеся туда голоса здравого смысла — от родственников или старых союзников — не достигали сердца императора. Он слушал, играя папиросой, или рассматривал ногти. Только один раз, когда Родзянко отчаянно просил его не вынуждать народ к выбору между ним и Россией, царь вдруг воскликнул: неужели двадцать два года он всё делал неправильно?
Эта внезапная вспышка сомнения, словно трещина в мраморе, на мгновение показала, что за внешним хладнокровием — растерянность, отчаяние, опустошённость. Но было уже слишком поздно. Катастрофа приближалась неумолимо, и Царское Село оставалось в неведении, оторванное от страны, в которой уже начиналась революция.
***
Покушение на спасение монархии через убийство Распутина потерпело крах, и консерваторы — те самые, кто ещё недавно сражался за трон, — стали искать спасения в устранении самого монарха. В начале 1917 года возникли сразу несколько заговоров, направленных на принуждение Николая II к отречению, что в иных обстоятельствах было бы расценено как государственная измена. Однако в условиях развала управления и нарастающего кризиса даже элита империи пришла к мысли, что спасение возможно лишь через смену государя. Гучков и его единомышленники полагали, что если не остановить революцию сейчас, она погубит Россию. Их целью было мирное отречение царя в пользу наследника при регентстве великого князя Михаила. План предусматривал перехват царского поезда и мягкое давление на Николая. Однако поддержки, особенно со стороны младших офицеров, не нашлось, и проект не продвинулся далеко.
Куда ближе к реализации подошёл другой заговор, организованный князем Львовым и генералом Алексеевым. Их замысел заключался в устранении императрицы, отправке её в Крым и передаче власти великому князю Николаю Николаевичу. Тот, однако, отказался участвовать, посчитав, что такой переворот не будет понят ни армией, ни народом. Характерно, что, получив это предложение, он не стал доносить до царя, что вокруг него зреет заговор.
Параллельно ходили разговоры о «декабристских» планах в гвардии и даже о террористических заговорах против всей царской семьи, но серьёзных подтверждений их существования нет. По сути, революционные приготовления шли не столько в подполье, сколько на виду у всех — в кулуарах Думы, редакциях, приёмных сановников и на улицах Петрограда. Министр внутренних дел Протопопов, одержимый сознанием своей значимости и, возможно, утрачивавший связь с реальностью, проявлял патологическую уверенность, считая, что сумеет сдержать надвигающуюся бурю.
Главной угрозой он видел не заговоры знати, а грядущую сессию Думы, назначенную на 14 февраля. Полиция сообщала, что открытие может послужить искрой для массовых протестов. Но и отменить заседание означало бы лишний раз бросить вызов обществу. В донесениях говорилось, что лидеры Прогрессивного блока фактически уже считают себя новым правительством. Протопопов хотел немедленно арестовать Гучкова, Коновалова и даже до трёхсот деятелей, которых подозревал в подготовке мятежа. Но в итоге он остановился на менее громкой цели — Рабочей группе при Центральном военно-промышленном комитете.
Эта группа, тесно связанная с меньшевиками, вела двойную игру: поддерживала войну, следила за трудовой дисциплиной, но одновременно разжигала антиправительственные настроения. В январе она распространила прокламацию, призывая рабочих к всеобщей демонстрации и требуя немедленного перехода власти к временному правительству. Призыв к митингу 14 февраля имел ярко выраженный революционный оттенок, даже если прямо насилие не упоминалось. Группа планировала массовую забастовку, вывод сотен тысяч рабочих на улицы Петрограда. Протопопов счёл это последним предупреждением.
27 января он арестовал всех лидеров Рабочей группы. Это вызвало протесты, особенно со стороны промышленников, но министр считал, что предотвратил революцию. (Впрочем, через месяц те же арестованные рабочими были освобождены и стали одними из организаторов Петроградского Совета.) Николай, в свою очередь, уже готовился к роспуску Думы. Маклакову было поручено составить манифест, переносивший выборы на конец года. Это вызвало тревогу среди депутатов, потому что стало ясно: монарх не намерен идти на уступки.
Параллельно Протопопов предпринял шаги по милитаризации столицы. Он вывел Петроградский военный округ из-под контроля Северного фронта, опасаясь нелояльности генерала Рузского, и назначил на его место лояльного атамана Хабалова. Эти меры, а также угрозы со стороны полиции, формально сорвали готовившуюся на 14 февраля демонстрацию. И всё же 90 тысяч рабочих в тот день бастовали, устроив мирную манифестацию. Но предупреждение было ясно: весна будет горячей.
Тем временем управление страной окончательно рассыпалось. Заседания Совета министров практически прекратились, и даже Протопопов перестал в них участвовать. Департамент полиции остался без руководства: приглашённый на пост Курлов не выдержал давления и отказался. Цензура перестала действовать — газеты публиковали всё, что хотели, зачастую без предварительного согласования. Улицы Петрограда заполнились непокорной массой. Публичные собрания запрещались, но никто не обращал на это внимания. Власть исчезала.
И всё же министр внутренних дел, утешавшийся вечерними спиритическими сеансами с духом покойного Распутина, оставался спокоен. В атмосфере тотального недоверия и паралича управления он продолжал верить, что всё под контролем. Так выглядели последние недели старого режима: бездействующее правительство, глухая отчуждённость монарха, апатия администрации и уверенность одного-единственного человека, что Россия стоит твёрдо. Всё это вело к катастрофе, которая уже маячила на горизонте.