Понятие модерна — одно из тех редких философских понятий, которые несут в себе одновременно и пафос, и тревогу. Оно будто пульсирует на границе двух миров: мира, в котором человек впервые осмелился мыслить себя автономно, без божественных гарантий и традиционных авторитетов — и мира, в котором последствия этой автономии оказались не только освобождающими, но и разрушительными.
Философский спор о модерне — это не вопрос хронологии. Это спор о самом смысле нашей эпохи: о том, живём ли мы в модерне, после модерна или уже вне его горизонта. И в этом споре обозначились, по крайней мере, две линии, две интонации — просветительская и трагическая.
Просветительская линия: модерн как незавершённый проект
Юрген Хабермас — один из самых влиятельных адвокатов этой позиции. Для него модерн — не просто историческая стадия, а нравственно-интеллектуальное обязательство. Он ведёт своё происхождение от Просвещения, от смелости Канта мыслить без опоры на авторитет, от Гегелевского усилия осмыслить свободу как разум, действующий в истории.
В центре этой версии модерна — не вера в технический прогресс как таковой, а проект рациональности. Это проект:
- универсального мышления;
- критической публичности;
- автономного искусства, не обслуживающего идеологию;
- науки, стремящейся не только к истине, но и к просвещению.
Да, этот проект незавершён. Да, он сопровождается ошибками, отклонениями, кризисами. Но — по Хабермасу — именно поэтому его нельзя предавать. Он как незаконченный роман: он не провалился, он просто ещё не дописан. Постмодерн в этой логике — не альтернатива, а форма преждевременного капитулянства. Скепсис, утомление, эстетизм вместо гражданской ответственности.
Критическая линия: модерн как провал
Совсем иной голос — у Жана-Франсуа Лиотара. Его взгляд на модерн — взгляд посткатастрофы. Просвещённый разум, говорит он, был не нейтральной силой, а носителем метанарраций: больших, всеобъясняющих историй о прогрессе, о развитии человечества, о торжестве свободы. Эти истории обещали свет, но привели к тьме.
История Гегеля, с её идеей «духа, приходящего к самому себе», — в этой логике уже не философия свободы, а идеология господства. Универсальные нарративы — будь то марксизм, либерализм или научный позитивизм — начинают выглядеть не как пути освобождения, а как инструменты легитимации насилия.
Для Лиотара модерн завершается в Освенциме. Не как трагическая ошибка, а как закономерный итог веры в рациональную организацию мира, где страдание отдельного человека подчиняется логике «всеобщего». Поэтому постмодерн у него — не праздное перелистывание цитат, а этический жест: отказ от больших рассказов, от универсальных схем, от монопольной истины. Это философия разомкнутого множества голосов, в которых истина всегда локальна, всегда контекстуальна, всегда открыта к проверке.
В этой полемике сталкиваются два образа человека:
- у Хабермаса — человек как ответственный субъект, способный участвовать в разумной публичности, продолжать критику, защищать общее;
- у Лиотара — человек как свидетель распада, как голос боли после крушения великих иллюзий.
Один настаивает на продолжении. Другой — на остановке и молчании.
Но, может быть, суть в том, что обе эти позиции — не взаимоисключающие, а необходимые друг другу. Модерн как мыслительная конструкция и как историческая эпоха действительно двойственен. Он дал язык свободы и язык подавления. Он открыл путь к равенству — и к тотальной мобилизации. Он дал нам Декларацию прав человека — и лагеря.
Именно поэтому размышление о модерне — всегда размышление на острие: между надеждой и памятью, между проектом и провалом, между устремлением вперёд и оглядкой назад.
Модерн — это мечта о человеке, который станет хозяином собственного мира. Но история показала: там, где человек объявляет себя хозяином всего, легко возникает соблазн перестать быть человеком для другого.
Поэтому философия модерна — это и философия надежды, и философия травмы. Это попытка удержать способность к мышлению, не утонув в цинизме. Это усилие говорить о рациональности после её крушения, о гуманизме после дегуманизации.
И, может быть, самое важное: это попытка остаться современными — не потому, что «время требует», а потому что мы ещё не расплатились с прошлым. И потому что, как бы мы ни называли свой век — модерном, постмодерном, метамодерном — мы всё ещё ищем способ жить в мире, где истина не очевидна, но всё ещё нужна.